После Февральской революции и Шаляпин гордо нацепил на рукав красный бант и вошел чуть ли не во все комиссии, которые во множестве тогда создавались. А после этого пришлось ходить по заседаниям. «Необычайный переворот заставил очень сильно зашевелиться все слои общества, и, конечно, кто во что горазд начали работать хотя бы для временного устройства так ужасно расстроенного организма государства», – писал он 21 марта 1917 года дочери Ирине. Тогда-то, гуляя по улицам и сталкиваясь повседневно с демонстрантами, он обратил внимание, что трудящиеся чаще всего поют какие-то заунывные, грустные, чуть ли не похоронные песни, словно старая рабья жизнь для них не окончилась… Как же так? Наступила новая жизнь, свободная и радостная, а поют все те же рабьи песни, и Шаляпин стал искать у композиторов что-либо бодрое, оптимистическое, но так ничего и не нашел. Шаляпин не предался унынию и сам сочинил слова и музыку. «Песня революции» – так назвал он свою песню.
Вскоре после этого в Мариинском театре собрались видные деятели литературы и искусства для того, чтобы обсудить вопрос о программе торжественных спектаклей в государственных театрах. Возник вопрос о революционном гимне. Присутствовал на совещании и Шаляпин, который и предложил свой вариант гимна. И спел «Песню революции». Многим песня понравилась, но некоторые засомневались, предложили обсудить ее без автора. Шаляпин вышел. А когда его пригласили войти, он узнал, что его гимн отклонили как неинтересный и написанный дилетантски. Разочарованию Шаляпина, казалось бы, не было предела. Но его утешили Зилоти и Коутс, предложив исполнить гимн в симфоническом концерте-митинге, который устраивал Преображенский полк в Мариинском театре. Коутс пообещал оркестровать, а Зилоти расписать по голосам и разучить с хором. Эта песня была исполнена с огромным успехом: собравшимся было не до особенных затей, а песня отвечала их душевным порывам, к тому же и исполненная гениальным актером и певцом.
Эту песню Шаляпин исполнял и в Кронштадте, и в Севастополе на грандиозном благотворительном концерте, устроенном моряками Черноморского флота. Весь колоссальный сбор Шаляпин отдал на нужды флота и армии.
Все эти месяцы Шаляпин много работал, потому что жизнь становилась невыносимо дорогой, признавался он в одном из писем дочери, а чем дальше, тем будет все хуже и хуже. Много времени уходило на заботу о продовольствии, но лишь были бы деньги, а продовольствие находилось, хоть и дорого приходилось за него платить. Но стоило ему дать концерт в Кисловодске по дорогим ценам, как тут же в газетах началась обычная травля: называли и мародером, но билеты раскупили за три часа. Конечно, он и здесь мог бы устроить такой же демократический концерт, как в Кронштадте и Севастополе, но в Кисловодске, курорте для богатых, никто этого вольнодумства ему бы не позволил… Из гонорара жертвует 1400 рублей на постройку санатория для раненых и больных воинов-артистов. А вернувшись в Петроград, снова начал петь в Народном доме… «Фауст», «Русалка», «Севильский цирюльник»…
В конце сентября побывал в театре Незлобина на спектакле по пьесе Леонида Андреева «Екатерина Ивановна»… 27 ноября 1917 года, в 75-летие постановки «Руслана и Людмилы», в Мариинском театре исполнял роль Фарлафа, а после спектакля 6 тысяч рублей пожертвовал в пользу русского музыкального фонда.
10 декабря 1917 года Шаляпин писал в Ялту Ирине и всей семье, уехавшей туда в связи с обострившимся продовольственным кризисом: «…Письмо твое от 29 ноября необыкновенно меня обрадовало (я получил его третьего дня) и, главное, вот почему: как раз на днях я прочитал в газетах о погроме в Ялте и о том, что Ялту бомбардировало какое-то судно. Можешь себе представить, что я пережил! Вот, думаю, из огня да в полымя! Только что уехали из Москвы, как вдруг! Волнение мое усугубилось еще более, когда я узнал, что телеграфное сообщение между Ялтой и Петроградом прервано. Я ходил в адмиралтейство, там у меня есть кое-кто из теперешних хозяев знакомый, и просил поговорить по прямому проводу – там попробовали и сказали, что телеграф не действует. Ну, думаю, это уж совсем черт знает что такое! И вдруг твое письмо… О, сколько я обрадовался. Черт пусть раздерет все эти газеты, они так врут и так все преувеличивают.
Вот и сейчас все читаю о гражданской войне на Юге, и если правда хотя бы половина – ужас охватывает, и волосы шевелятся на голове. А в особенности когда думаю, что не в состоянии буду, может быть, попасть к вам в Ялту, ведь разбираются железнодорожные пути – то казаками, то большевиками, то там, то тут… Ах, как это все ужасно и как все это надоело!
На другой день как вы уехали из Москвы, я достал возможность говорить по телефону и говорил с крестной, она мне рассказала, конечно, более или менее все. Я просил ее переслать мне в Питер шубу, но до сих пор ничего не получил и не знаю, посылала или нет. Начинаю думать, что шубу она послала, но принявший ее кондуктор или кто другой, вероятно, прельстился ею и предпочел оставить у себя. Теперь такое время! И это не диковина. Вероятно, придется продолжать ходить в чужой нынешнюю зиму (до сих пор хожу в шубе Аксарина).
О себе скажу – пока что живу ладно. Пою в Народном доме, публикой всегда положительно набит битком театр. Принимает меня публика, скажу, как никогда, я стал иметь успех больше, чем когда-нибудь. Кстати сказать, я все время, слава Богу, в хорошем порядке, голос звучит, как давно уж не звучал, молодо, легко и звучно. Продовольствие хотя и дорого стоит, но все есть, и я ни в чем себе не отказываю, нет только белого хлеба.
Довольно часто у меня собирается два-три человека из моих друзей с Волькенштейном во главе и играем в карты (преферанс)…»
Но преферанс был лишь минутной отдушиной, чтоб хоть чуть-чуть позабыться и расслабиться, отвлечься от неотступных повседневных событий и дел, как возможность отвести в разговорах душу с родными по духу людьми. Столько всего неожиданного, противоречивого, драматического вошло в жизнь с приходом к власти большевиков… Разгон Учредительного собрания, которого столько ждали; расстрел мирной демонстрации, выступившей в защиту Учредительного собрания; перестройка в руководстве оперными и драматическими театрами… И сколько людей обращается к нему с просьбами… Да какими страшными. Шаляпин уж привык, что в каждой кучке накопившихся за несколько дней пришедших писем непременно есть и такое, в котором его просят о чем-либо… Сколько уж его протеже служат в конторах, в театрах, оперных и драматических… Никто ему не откажет, если человек обладает хоть какими-нибудь профессиональными качествами… Но нынешние просьбы… После каждой такой просьбы хоть плачь, так тяжко становится на душе…