«Почему ты так со мной обошлась, Мура? — снова и снова вопрошал я. — Почему ты так со мной обошлась, дуреха ты этакая?»
Я сидел за письменным столом, большим, неуклюжим, резным столом, который утащили из какого-нибудь дореволюционного дворца, с громоздкими тумбами и чернильным прибором из меди и камня и раздумывал, как теперь быть. В какую-то минуту мной овладела жажда мести.
Я отказался от билетов и номеров в гостиницах, которые заказал заблаговременно, чтобы мы могли не спеша вернуться вместе из Эстонии через Швецию и Готский канал. Это путешествие я мысленно совершил один. Я сделал дополнительное распоряжение к завещанию, аннулируя пункт о весьма значительном содержании, которое ей назначил, и засвидетельствовал это в Британском посольстве, когда обедал там на следующий день. Я распорядился аннулировать банковское поручительство, которое обеспечивало ей в Лондоне открытый кредит. В Швеции и Норвегии у меня было назначено несколько встреч, так что я счел за лучшее лететь из Ленинграда прямо в Стокгольм и провести там те три недели, что собирался пробыть в Эстонии. Вся адресованная мне почта приходила в Эстонию, а ведь там были и срочные письма. Я написал и порвал два-три письма к Муре. Этим были заняты мои московские ночи. Рассвет заставал меня за письменным столом. Все осложнялось еще тем, что из-за махинаций некоторых недобросовестных литературных агентов, которые не имели никакого отношения к тому, что произошло в Москве, я должен был не позднее чем через три недели отправить из Эстонии экземпляр заключительной главы своей «Автобиографии»; а ее еще надо было написать; так что все те непродуманные чудеса, которыми Советская Россия потчевала меня днем, воспринимал совершенно изнуренный зритель. Под конец я все-таки решил встретиться с Мурой лицом к лицу в Эстонии. Я послал ей открытку, написав, что до меня дошел нелепый слух, будто она побывала в Москве, и сообщил день, когда приеду в Таллин. Таким образом я намекнул, на какие вопросы ей придется ответить.
Она встретила меня на Таллинском аэродроме, нисколько не встревоженная, ласковая и, похоже, без всяких задних мыслей. Она меня поцеловала.
«У тебя усталый вид, милый. Усталые глаза».
«Я и вправду устал как собака, Мура. И мне не нравится эта твоя новая Россия».
«Едем ко мне, тебе необходимо отдохнуть».
Мы забросили мои чемоданы в Балтийский клуб и поехали в ресторан на окраину города завтракать, так как поезд на Калли Ярве, где она жила, отправлялся лишь в полдень.
Я был в Таллине, когда он еще назывался Ревелем, в 1920 году, до того, как мы познакомились, и я сравнивал свои впечатления от города, который видел сейчас при дневном свете на пути с аэродрома, с воспоминаниями о том, как высадился тогда в гавани поздним вечером.
Наступило молчание.
«Забавная это была история о твоем пребывании в Москве», — сказал я.
«Как ты ее услышал?»
«Просто обрывок разговора. В доме у Литвинова, кажется? Да, вероятно».
«Понятия не имею, о чем речь».
«Разумеется».
Но я не в силах был продолжать в таком духе.
«Ты обманщица и лгунья, Мура, — сказал я. — Почему ты так со мной обошлась?»
Она держалась великолепно.
«Я бы тебе непременно рассказала. Это получилось неожиданно, уже когда я была в Эстонии. Таня знает. И Микки. Они тебе расскажут».
Таня — это ее дочь, а Микки — ее старая гувернантка и компаньонка, родом из Ирландии.
«В Эстонии, куда, по твоим словам, ты поехала отдохнуть. Где, по твоим словам, ты набиралась сил».
«Это получилось неожиданно».
«И ты оставила письмо, чтобы мне его послали в Москву из Эстонии».
«Пойдем позавтракаем. Все равно нам надо позавтракать. А потом я все объясню».
«Ладно, — сказал я и засмеялся. — Ты, верно, помнишь тот рисунок в „Иллюстрасьон франсез“ — жена раздета, смущенный молодой гвардеец натягивает брюки, и тут же муж, который свалился как снег на голову. „Не торопи меня, и я все объясню“», — молит жена.
«Ты болен и устал», — сказала Мура.
Мы сидели за столиком в тени больших деревьев, и перед нами было блюдо с лангустами и бутылка белого вина. Мы привыкли, что вдвоем нам всегда хорошо.
«Винишко хоть куда, — обрадовался я, но тотчас вспомнил о нашей драме. — А теперь объяснись, Мура».
Она объяснила, что возможность поехать в Москву представилась неожиданно. Она не видела в этой поездке ничего дурного. Горький договорился обо всем с наркоматом иностранных дел. Ей хотелось снова увидеть Россию.
«Но почему было не дождаться там меня? Почему не стать моим гидом и не помочь мне?»
«Потому что в Москве меня не должны были видеть».
«Ты поехала прямо к Горькому».
«Я поехала к Горькому. Ты ведь знаешь, он мой старый друг. Я хотела снова увидеть Россию. Ты не представляешь, что для меня Россия. Если бы меня там увидели, это поставило бы его в ложное положение перед партией. Если бы меня увидели с тобой, все пошло бы колесом. Нам с тобой вместе ехать в Россию немыслимо, я тебе всегда говорила: это немыслимо».
«Но ты могла бы встретиться со мной у Горького. Никто бы про это и знать не знал».
«Я хотела вернуться в Эстонию и все тут для тебя приготовить. Я не хотела там больше оставаться».
«Но ведь ты оказалась в России впервые с тех пор, как десять лет назад уехала в Эстонию. Наверно, это было интересно. Как тебе показалось?»
«Я была разочарована». — «Вот как?» — «Россией, Горьким, всем на свете». — «Ну что ж ты все лжешь, Мура? За последний год ты была в России трижды». — «Нет». — «Была». — «Откуда ты взял?» — «Мне сказал Горький». — «Как он мог тебе сказать, он же не знает английского». — «Через моего переводчика Андрейчина». — «Я побывала в России впервые с тех пор, как уехала к детям. Андрейчин что-то напутал при переводе».
Мы пристально смотрели друг на друга.
«Хотелось бы тебе верить», — сказал я.
Ничего больше я так никогда и не узнал. Дорого бы я дал, чтобы поверить ей, дорого бы дал, чтобы стереть из памяти следы той московской истории — она точно открытая, незаживающая рана и с тех пор разделяет нас. Рана у меня в душе; неиссякаемый источник недоверия.
Мура твердо стояла на своем: она была в Москве лишь однажды. Либо чего-то не понял я, либо Андрейчин. Как мне известно, напомнила Мура, после ее отъезда из Сорренто она виделась с семьей Горького в Варшаве и однажды, еще до того, в Берлине. Но обе встречи были не в последний год. Возможно, Горький сказал, что она была у него, а Андрейчин подумал, что это происходило в России.