Приведенные слова Петра, а также его замечание, что присутствие брата поможет ему «продумать вещи до конца», дополняют запись неопубликованного дневника Михаила, где говорится о принятой им в 1822 году для себя «системе или разделении занятий, забот, пожеланий». Среди правил, относящихся к ведению сельского хозяйства, взаимосвязи с крестьянами, к средствам существования, здоровью и т. д., имеется схема умозрительных занятий под, общим названием «Жизнь»: «Философия — метафизика — мораль; человечество, люди — genre humain[8]; bien de l'humanité et des individus[9]; гражданское общество — études[10] — политические штудии; подданные; лица и sociabilité[11] — отношение к людям; études indirectes»[12]. В этой схеме подразумевается осмысление направлений: благо всего человечества и отдельных индивидов как некая высшая цель и совершенствование общественных отношений как средство к ее достижению, что делает понятным высказывание Петра о замысле брата, берущего на себя роль верховного устроителя, создать «новый мир» социальной гармонии и всеобщего благоденствия.
При создании в конце 20-х — начале 30-х годов известного цикла философических писем Петр Яковлевич Чаадаев будет осознавать себя пророком именно такого «нового мира», вобравшего в себя социально-просветительские идеи декабристов, зародившегося в необозримом прошлом, а долженствующего осуществиться в неисповедимом будущем. Пока же лишь смутно предчувствуя очертания «нового мира», отставной ротмистр начинает тяготиться ограниченностью этих идей, не имеющих метафизической глубины и замыкающихся лишь на современных общественно-политических вопросах. Его душа тоскует по высоте и объему духовной жизни и не находит более поддержки в рационалистической и деистической литературе, вполне удовлетворявшей его ранее. Чаадаев продает (здесь имели свое значение и столь привычные для него финансовые затруднения) большую часть своей библиотеки мужу двоюродной сестры Шаховскому и начинает собирать новую, преимущественно из религиозных и историко-философских сочинений. Стремясь продумывать вещи до конца, он обнаруживает в себе самом такие противоречия, перед которыми проблемы выбора флигель-адъютантских эполет или же славы Брута или Перикла становятся гораздо менее значительными.
Еще весной 1820 года Петр Яковлевич находился среди петербургской публики, ожидавшей, как в театре, исхода нашумевшей дуэли между корнетом лейб-гвардии гусарского полка Ланским и Анненковым. Ланской, красавец во цвете лет и единственный сын, был убит наповал, и его бессмысленная смерть произвела на наблюдавшего дуэль ротмистра неизгладимое впечатление. К чему все эти права человека, представительные правления, конституции и т. п., если все обессмысливающая смерть и при них настигает всякого человека? Подобные, безответные пока вопросы в теперешнем уединении Чаадаева все чаще ложились тяжелым грузом на его сознание. К тому же это сознание было отягощено чувством глубокого одиночества и непреодолимой оторванности от других людей. Полтора года назад, отвечая на толки называвших его «демагогом» и «неблагонамеренным», он запальчиво писал брату в байроническом духе: «Дураки! они не знают, что тот, кто презирает мир, не думает о его исправлении». Сейчас же, вспоминая в спокойном уединении беседы с Н. И. Тургеневым, Якушкиным, братьями Муравьевыми и другими близко знакомыми декабристами, он вновь находил в себе это желание исправлять род человеческий. Однако не понимал, как можно, не любя людей, вернее — даже испытывая к ним противоположное чувство, пытаться устроить их судьбу.
Среди новых, глубоко и болезненно затрагивающих все духовное естество неопределенностей и вопросов в подмосковной сельской глуши ему вновь заявил о себе несколько отдалившийся петербургский мир. В конце 1821 года в Алексеевском были арестованы и проверены бумаги Михаила Яковлевича Чаадаева в связи с прошлогодним волнением в Семеновском полку. Дело заключалось в том, что среди привлеченных к суду семеновских офицеров оказался и И. Д. Щербатов, в письмах которого высказывались симпатии к возмутившимся солдатам, а также упоминались имена двоюродного брата М. Я. Чаадаева, мужа сестры Ф. П. Шаховского, друзей И. Д. Якушкина и Д. А. Облеухова. Военно-судная комиссия постановила отобрать все бумаги, начиная с 16 октября 1820 года, у первых двух и узнать о поведении и образе жизни остальных. Хотя ничего крамольного и преступного земской исправник в Алексеевском (как, впрочем, и при проверке по месту жительства других упомянутых лиц) не нашел, обыск произвел на братьев Чаадаевых и их тетку гнетущее впечатление. С Михаила и Петра была взята подписка, что, кроме отобранного, у них нет ничего, относящегося к беспорядкам в Семеновском полку. О результатах проверки бумаг им долго не сообщали. Слух о неприятностях отставного ротмистра ходил по Петербургу, и в январе 1822 года Н. И. Тургенев отметил в дневнике: «На сих днях узнал я неприятное для Чаадаева. Какой конец этому будет? К чему все это ведет?» В следующем же месяце он записывает, что можно сообщить Петру Яковлевичу в Москву утешительные новости.
Утешительные новости внесли известное успокоение в душу Петра Яковлевича, продолжавшего в чтениях и исследованиях искать выход из мучивших его сомнений. Их мучительность он как-то смягчал и скрашивал, наезжая в Москву, довольно тесным общением с П. А. Вяземским и С. И. Тургеневым и приятельскими развлечениями.
Но подобные развлечения лишь на короткое время развеивали тягостные думы, изматывавшие нравственные и физические силы, вызывавшие состояние «скуки» и «разочарованности», обострявшие внутренний кризис. Свидетельством этого кризиса, ускорившего летом 1823 года откладывавшийся отъезд в трехгодичное путешествие по Европе, являются письма брата и друзей-декабристов. «Если ты из чужих краев сюда приедешь такой же больной и горький, как был, — замечал Михаил, — то тебя надо будет послать не в Англию, а в Сибирь… Ты как-то боишься исцелиться от моральной и физической болезни — как-то тебе совестно». А Якушкин просил путешественника: «Сделай одолжение, запасись здоровием физическим и нравственным и, если можно, не будь никогда таков, как ты был в последнее пребывание твое в Москве». М. И. Муравьев-Апостол, интересуясь Петром Яковлевичем, спрашивал у «меланхолического» Якушкина, как называл его Пушкин: «Прогнало ли ясное итальянское небо ту скуку, которою он, по-видимому, столь сильно мучился в пребывание свое в Петербурге, перед выездом за границу. Я его проводил до судна, которое должно было его увезти в Лондон. Байрон наделал много зла, введя в моду искусственную разочарованность, которою не обманешь того, кто умеет мыслить. Воображают, будто скукою показывают свою глубину, — ну, пусть это будет так для Англии, но у нас, где так много дела, даже если живешь в деревне, где всегда возможно хоть несколько облегчить участь бедного селянина, лучше пусть изведают эти попытки на опыте, а потом уже рассуждают о скуке».