ослабления самых важных государственных сцеплений.
Феномен книжек Астрид Линдгрен, её сказок и легенд – они наднациональны. То есть даже в самом отдаленном будущем им вряд ли угрожает участь быть переформатированными в какой-нибудь "скандинавский фольклор" . Их место – в сугубо классическом репертуаре неизбежного чтения, если не сказать больше – в каноническом его ряду, где-то совсем невдалеке от поучений святых апостолов.
Как известно, святость снисходит на людей мучительно. Так было и с великой Астрид Линдгрен, проповедававшей на страницах своих книг мир счастливого детства, но прежде полностью испившей чашу поздней родительской горечи в отношении ранней ее же, родительской, слабости. Когда её собственный первенец Лассе самые ранние годы жизни был отлучен от материнской ласки и воспитывался вдали от самого ему родного человека.
Эта боль ранней детской "недолюбленности" вслед за сыном Астрид будет преследовать и многих её главных героев. Того же Малыша у Карлсона, ту же Пеппи Длинныйчулок. Дальним и ближнем эхом отзовется во многих её повестях и рассказах. С тем, чтобы сложиться в итоге творчества великой шведской писательницы в молитву во славу главной сердечной привязанности людей – бесконечно глубокой и нежной любви детей и родителей.
Я не помню, чтоб в детстве ставил кого-либо из детских писателей выше Астрид Линдгрен. Не поменял я этого отношения к королеве детства и в более зрелые годы. Никакие сказки народные, ни "полународные", ни западный фольклор, ни восточный, никакие Красные Шапочки, Оловянные солдатики, Шахерезады и проч. , даже Мойдодыр с Дядей Стёпой и Рассеянным Маршака не могли в моем детском сердце претендовать на бесконечно доверительное отношение к прочитанному. На роль чуть ли ни полноправных членов семьи. К коим я, а также мои дети, а теперь и внуки всегда с лёгкостью относили и затейливого Эмиля из Лённеберги, и неугомонного Карлсона с верным Малышом, и "ненормальную" Пеппи с её вполне "нормальными" друзьями Томми и Анникой.
Великие люди всегда несколько больше своих свершений. И редко умещаются в собственных репертуарных оковах. Той же – доброй литературной королевы, в кои Астрид Линдгрен произвели ее большие и малые читатели. Великая писательница не удовольствовалась ролью властительницы в своем жанре, а разнообразила ее уже на финише ролью прямо противоположной – неукротимой бунтарки в жанре совсем, вроде бы, несвойственном для сказочников и добрых литературных фей – в жанре политическом, прослыв в миролюбивой Швеции одним из самых ярких оппозиционеров, способных не только вставлять шпильки правящим властям, но и, когда совсем прижмёт, отправлять целые правящие кабинеты в аут.
Как это, например, стряслось с блестящим, в принципе, премьер-министром Швеции Улофом Пальме, поплатившимся своим премьерским креслом в первый свой срок пребывания у власти всего лишь за недостаточное внимание к природоохранному вопросу. Тогда, в 1976 году, все говорили, что без влияния эколого- защитной деятельности Астрид Линдгрен дело не обошлось. Великая шведская писательница сумела повернуть власть в собственной стране лицом к вопросам сохранения природы. А значит, как она видимо, считала – сбережения страны. Наверняка ясно осознавая родственность и неразрывность корневой системы личности человека и окружающей его среды.
Интересно, что шведы придумали Нобелевскую премию по литературе, а также – за мир, но самому знаменитому из шведских сочинителей и миротворцев – Астрид Линдгрен – её почему-то выписывать не стали. Что, впрочем, символично – не царское (то бишь – не королевское), как говорится, это дело – получать ордена и медали. Их дело совсем иное – сторицей вознаграждать своих подданных и щедро одаривать их…
В начале 20-х кто-то из литературных критиков предрёк «несовременной» в ту (пролеткультовскую) пору Анне Ахматовой обретение современности через поколение, а может через два. С момента ухода от нас выдающегося поэта-фронтовика, принципиального публициста, отважного правозащитника Николая Панченко смена поколений… и вовсе пошла в обратную.
Кто такой Панченко? – об этом сегодня знают немногие. Евгений Евтушенко в своей поэтической антологии поименовал выходца с калужских окраин, дважды контуженного и тяжелораненого безусого фронтовика, философа от орудийных залпов и бомбежек, исповедника мучеников великой победы, провидца расстреливаемых в войнах юных солдатских сердец, так вот поименовал он его весомо и просто – «преподавателем совести», самой сложной науки из всех постигаемых человеком дисциплин.
Ну, скажите, откуда у 20-летнего бойца, вскормленного на священной ненависти к лютому врагу, такая рвущая сердце боль?..
– Убей его! – И убиваю,
хожу, подковами звеня.
Я знаю: сердцем убываю.
Нет вовсе сердца у меня.
А пули дулом сердца ищут.
А пули-дуры свищут, свищут.
А сердца нет,
приказ – во мне:
не надо сердца на войне.
Это – из ставшей уже легендарной «Баллады о расстрелянном сердце». 1944 год. Опубликована будет только в 80-х. Ничего подобного фронтовая поэзия ещё не знала. Потому что, видимо, редко была правдива. По понятным причинам. «Он ни черта не боялся, – вспоминал друг поэта, писатель, переводчик, учёный и тоже фронтовик Александр Ревич. – Мальчик, во время войны прошедший всё, что можно, он написал войну, увидел будущее и результаты этой войны, он увидел грядущее потерянное поколение в этой самой знаменитой «Балладе о расстрелянном сердце». Расстреливается сердце, как боезапас, и люди обесчеловечиваются. Панченко уже тогда предчувствовал обезнароживание населения России. Собственно, то, что мы сейчас и наблюдаем…»
Я долго-долго буду чуждым
Ходить и сердце собирать.
– Подайте сердца инвалиду!
Я землю спас, отвал беду. –
Я с просьбой этой, как с молитвой,
живым распятием иду.
Чуждость распятого сопровождала Николая Панченко неотрывно. Особость, или, как отмечал всё тот же Александр Ревич – «отдельность». И в ранние годы – на фронте, и в средние – в калужской прессе, и в поздние – на столичном литературном Олимпе. Не оставила она, эта апостольская отдельность, великого поэтического моралиста и после его смерти. В той же родимой, относительно сытой и самодовольной Калуге её выдающийся уроженец нынче практически полностью запамятован. Никаких следов пребывания Николая Панченко в городе не отыскать: ни улицы в его честь, ни мемориальных досок на зданиях школы, фасадах редакций и педагогического института, где рос и гранился поэтический алмаз, где затевались Панченко и Кобликовым с благословения Паустовского знаменитые «Тарусские страницы», ни-че-го…
Впрочем, памятная доска на старом здании редакции калужской газеты «Молодой ленинец» несколько лет назад появилась. Но с фамилией другого поэта, не Панченко, а того, кого Николай Васильевич, будучи главным редактором, взял в начале 50-х к себе в штат – Булата Окуджавы. Нет смысла сравнивать силу поэтического дара того и другого, тем более, что Панченко и Окуджава оставались друзьями до последних дней. Но всё же этот могучий бородач с видом, как выразился Евгений Евтушенко, «то ли православного священника, то ли купца-землепроходца», видимо и впрямь был из совсем другой литературной