Иванова познакомил с Гоголем Жуковский. Они нередко обедали вместе у Фальконе, где расторопный слуга скоро узнал все прихоти синьора Никколо и синьора Алессандро. По вечерам они часто встречались у Гоголя. При этих встречах, помимо Иванова, нередко присутствовал переписчик Гоголя Панов, путешествующий литератор В. П. Боткин и гравер Иордан. Они коротали вечера, играя в домино или в изобретенный Гоголем бостон. Иванов приносил в кармане горячие каштаны, и они запивали их местным кислым вином. Обычно Гоголь развлекал гостей пряными украинскими остротами и смешными анекдотами, рассказывать которые он был большой мастер. Иногда на него нападала задумчивость; тогда он был молчалив, и вечер проходил вяло. Федору Ивановичу Иордану казалось обидным, что «великий человек», каким уже тогда все признавали Гоголя, не удостаивает их серьезных разговоров и ведет себя, не замечая их присутствия. Со своим простодушием Иордан часто говаривал Гоголю: «Мы ведь, мастеровые, потрудившись целый день, идем к вам послушать что-нибудь веселое или назидательное, а вы молчите и желаете, чтобы мы вас занимали. Вы думаете: «Не стану расточать перед вами мои слова, вы их найдете в печати», но ваши книги дороги, и вы как будто из скупости говорите: «Покупайте их, даром не огдам».
Иванов внимательно слушал речи Гоголя, когда тот был в ударе. Он смеялся своим добрым смехом его остротам и мог в его обществе сохранять часами безмолвие. С Гоголем у него быстро установилась близость, которой они особо не скрывали, но о которой посторонние свидетели, вроде простодушного Иордана, не могли составить себе сколько-нибудь ясного представления.
В дивную южную ночь неподалеку от Рима, во Фраскати, где можно было спастись от летнего зноя, однажды собралось общество русских людей. Они сидели на открытых окнах гостиницы, локанды, любовались звездным небом, слушали плеск фонтана во дворе и говорили о России. Среди художественных богатств и роскоши южной природы многие путешественники склонны были предаваться унынию, вспоминая о том, что ожидало их на родине.
Гоголь слушал эти жалобы и приговаривал: «А может быть, все так и нужно покамест?» Видимо, этими малозначащими словами он стыдливо пытался не выдать посторонним слагавшееся в нем высокое представление о судьбах родины — и лишь после того, как в своей поэме дал волю собственной горечи, это представление вырвалось наружу в образе бойкой, необгонимой русской тройки, перед которой сторонятся другие народы и государства. И хотя в образе этом не было прямого ответа на все мучившие русских людей вопросы, в нем было заключено твердое убеждение в великом будущем России.
Между Гоголем и Ивановым было не только полное согласие в воззрениях, но была и общность творческих устремлений. Гоголь еще до поездки в Италию успел создать чудесную историческую повесть из эпохи героической борьбы родного народа с поляками— «Тараса Бульбу». Иванов замышлял, но так и не выполнил историческую картину, рисующую первые победы Москвы над поляками в 1613 году, он и за рубежом не переставал живо интересоваться русской историей. И Гоголь и Иванов были молоды, оба чувствовали в себе преизбыток сил, и самое представление о своих творческих планах сливалось в них с понятием о будущем родины.
Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека…
Гоголь, «Мертвые души»
Для потомства связь Гоголя с Ивановым сохранилась лишь в их переписке, но переписка эта относится к позднейшему времени, когда между ними стали намечаться если не разногласия, то взаимное охлаждение. Писали они друг другу преимущественно по поводу докучливых житейских дел. Вот почему переписка эта при всей ее достоверности не дает возможности судить о том, чем был каждый из них для другого. В переписке можно заметить лишь отраженный свет той настоящей близости двух великих русских художников, которая быстро установилась после их знакомства.
Дружба эта прочно сохранялась многие годы, и это тем более поразительно, что различие их характеров доходило почти до полной противоположности. Гоголь все быстро схватывал своим насмешливым умом. Замеченное в жизни он имел способность довести до гиперболы, заострить почти до чудовищных форм. Иванов, неторопливый, неповоротливый, не блещущий находчивостью, неспособный к насмешке, боязливый ко всему слишком едкому, подолгу вынашивавший свою мечту, чуждый всему обыденному, обладал зато той подкупающей теплотой, той верностью взгляда и вдумчивостью, которая давала ему счастливое чувство меры.
Гоголь не мог не очаровать его своей проницательностью. Иванов восхищался его «малороссийской подметчивостью», видел в нем великого «сердцеведа». Через три года после знакомства Иванов восторженно пишет: «Это человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство. Как поэт он проникает глубоко, чувства человеческие он изучил и наблюдал — словом, человек самый интереснейший, какой только может представиться для знакомства. Ко всему этому он имеет доброе сердце». В 1841 году Иванов запечатлел облик своего друга в портрете, выполненном с большой теплотой.
Гоголь обретал в лице Иванова воплощение самых высоких своих представлений об искусстве. Его подкупало в нем то, что он был украшен «мудрою скромностью и смирением». Он находил у Иванова тот возвышенный строй воображения, который казался ему самой заманчивой и завидной участью художника.
Еще до поездки в Италию Гоголь обнаруживал живейший интерес к живописи. Возможно, что он посещал рисовальные классы Академии художеств. Впрочем, сведений в этой области было тогда у него еще очень мало. В год, когда весь Петербург находился под обаянием картины Брюллова, Гоголь отозвался на нее статьей, которая вошла в его «Арабески». Он писал ее в том возбуждении, которое было тогда его обычным состоянием. Статья его носит характер настоящего панегирика. Видимо, молодой автор, помимо этой картины, мало что знал в современной и в старой живописи, и потому «Последний день Помпеи» выглядит в его описании как первая картина в мире. При всем том несомненно, что статья эта была замечательным явлением русской художественной критики: до Гоголя никто у нас не говорил о живописи с такой страстностью, ни один критик не восторгался так способностью живописца передать в картине человеческие страсти, бурное движение, сверкающую светотень, блеск красок. Пускай даже у Брюллова все это и не было таким, каким описывал это Гоголь, но статья его заражала уверенностью в том, что такая картина должна появиться.