– Я знаю одно, – продолжил Фейнман, – что по одной легенде ангелы подкладывают золото под концы радуги, и только голый человек может до него добраться. Можно подумать, голому человеку больше нечем заняться, – добавил он с коварной улыбкой.
– А вы знаете, кто первым объяснил подлинную природу радуги? – спросил я.
– Декарт, – ответил он. Еще мгновение – и он смотрел мне прямо в глаза. – Как вы думаете, какая отличительная черта радуги вдохновила Декарта на создание математического анализа? – спросил он.
– Ну, радуга – это на самом деле сечение конуса, видимое как дуга цветов спектра, когда капли воды подсвечены солнечным светом из-за спины наблюдателя.
– И?
– Думаю, вдохновением послужило осознание, что задачу можно проанализировать, рассмотрев одну-единственную каплю и геометрию всего явления.
– Вы упускаете ключевую особенность этого явления, – сказал он.
– Ладно, сдаюсь. Что его вдохновило, по-вашему?
– Я бы сказал, его вдохновила мысль, что радуга – это красиво.
Я смотрел на него растерянно. Он взглянул на меня.
– Как ваша работа? – спросил он.
Я пожал плечами.
– В общем, никак. – Вот бы мне быть, как Константин. У него всего просто.
– Можно я спрошу кое о чем? Вспомните, как были ребенком. В вашем случае не придется напрягаться. Когда вы были ребенком, вам нравилась наука? Была она вашей страстью?
Я кивнул.
– Сколько себя помню.
– И мне, – сказал он. – Помните: это потеха. – С этим он ушел.
В том узком временном промежутке, когда я знал Фейнмана, он оказал чрезвычайное влияние на мою жизнь. И я даже не отдавал себе отчета, почему. Я знал, что наставником он не будет ни в каком виде. Фейнман избегал любых факультетских и административных дел и мало чем помогал своим аспирантам и молодым докторам. Он даже велел Хелен разослать необычное письмо всем младшим физикам, с которыми работал, два года назад отбывшим из Калтеха. В письме сообщалось, что он более не будет писать им рекомендации, поскольку последние два года не следил за их исследованиями. Он старательно избегал любой деятельности, которую не считал интер-ресной. Бывал резок и груб, а я все равно не растерял нисколько из того мгновенного восхищения, какое непроизвольно возникло при нашей первой встрече. Отчего же?
Тогда я не знал ответа. Ныне, став отцом двоих детей, я понимаю природу этого притяжения. Даже после падений и взлетов примерно пятидесяти лет зрелости, даже умирая, Фейнман оставался ребенком. Свежим, веселым, игривым, лукавым, любопытным… Заинтер-ресованным. Прибавьте волос, вычтите несколько морщин, верните здоровье – и получите того же Фейнмана, который выкрикивал проклятья на вымышленном итальянском хамам-шоферам в Бруклине пятьдесят лет назад[15].
Компания взрослого ребенка вроде Фейнмана заставляла усомниться во многом. Например, в том, что мы делаем в жизни, потому что должны – или, по крайней мере, нам кажется, что должны. Просиживаем на скучных встречах с коллегами – или покупателями, или клиентами, – а на самом деле хотим торчать на улице и пялиться на радугу, а не лепить себе карьеру, к которой не имеем никакой страсти, лишь потому, что так, по идее, выглядит путь к успеху. Как и мои маленькие сыновья, Фейнман был ошеломительно честен с людьми, включая себя самого, и его было не заставить делать то, чего он сам не хотел – во всяком случае, без ворчания. И вот он, контраст: я был все еще волен выбирать себе путь, но уже шел на компромиссы, не успев взяться за дело. Чем, по моему мнению, стоило заниматься? Что придаст моей жизни смысл? Струнная теория? Теория решеток? Или просто «устроиться» в таком месте как Калтех?
Фейнман, разговаривая со мной у себя в кабинете, сказал, что нашел свое место в жизни – в физике.
Я должен был оказаться в физике. Хотите, скажу, как я это понял? Видите ли, у меня у маленького была лаборатория, и я играл в ней. Я говорил, что ставлю эксперименты, хотя никогда по-настоящему их не ставил. Придя в колледж, я понял, что это был за эксперимент. Эксперимент по измерению некой идеи. Но на самом деле мои эксперименты – не про это. Эксперимент был вот в чем: собрать фотоэлемент, который включал бы звонок, или радиоприемник, или что-нибудь такое, когда я перед ним прохожу. Это был не эксперимент по обнаружению чего-нибудь. Просто игра. Я у себя в лаборатории играл. И чинил радиоприемники. В этом городе, во времена Депрессии, а я был всего лишь мальчишкой, и это почти ничего не стоило… и я себе собрал кое-какие инструменты и покупал запчасти. Я понимал, что делаю. Мне так нравилось просто что-нибудь собирать.
А потом я открыл способность к теоретическому анализу. Сначала пошел в МТИ, на первый курс математического факультета. Пошел к декану и спросил: «Сэр, в чем прок высшей математики, если не учить еще более высшей?» И он ответил: «Если такой вопрос возникает, лучше вам дальше математикой не заниматься».
И он оказался совершенно прав. И это меня кое-чему научило.
Я выбрал математику только из-за очень хорошего владения ею. И с чего-то взял, что математика – это высший уровень. Но вообще-то я ею увлекся из-за прикладной науки. А тогда не очень это ценил.
Я увлекался математикой – и увлекался всем, что было как-то полезно. Под полезным я понимаю применять понимание природы, то есть ДЕЛАТЬ с этим что-нибудь. Не просто наплодить еще всякого логического, чудовища этого. Конечно же, нет в том ничего плохого. Математиков я не принижаю. У всех свои интересы. Но я понял, что мой интерес – не точность доказательств, а то, что они доказывают; а это для математиков не самая обычная установка. Им нравится структурировать природу доказательств и прочее. А мне были интереснее факты, показанные математическими соотношениями. Потому что я хотел их к чему-нибудь применять, понимаете? Потому и установка у меня была другая.
Я нашел себе место в физике. Это моя жизнь. Для меня физика – потеха больше, чем что угодно еще, иначе я бы ею не занимался.
Я стоял у себя в кухне и потягивал крепкий, сладкий, тягучий эспрессо. Ничто не предвещало начала худшего дня в моей жизни.
Проснулся я спозаранку: в город приехал профессор, знакомый с аспирантуры. Он мне был вроде наставника, но мы не виделись много лет. Договорились встретиться в «Атенеуме», на поздний завтрак, или, как он его назвал, ланч. Потом ему нужно было вылетать в Бостон, а мне – идти к врачу.
По моим тогдашним понятиям «спозаранку» означало примерно десять утра. Получается какой-то лежебока, но я еще с аспирантуры привык работать далеко заполночь. Такая уж у физиков традиция, по крайней мере еще со времен Рене Декарта, с семнадцатого века. Декарт никогда не вылезал из постели до полудня. Он, видимо, и завел эту традицию, но поскольку люди вокруг не понимали ее, Декарт обзавелся репутацией лентяя. И тем не менее ему удалось произвести переворот и в физике, и в математике, и в философии. Недурно для лентяя.