А Толстой оставил живописный рассказ о той лекции: «Можете себе представить битком набитый зал, духота невероятная, просто теснят друг друга, сидеть негде — не только стулья, но окна все заняты. Дамы чуть ли не в бальных туалетах. И вдруг с большим запозданием, как и следует maestro, появляется на эстраде Соловьев — худой, длинный как жердь, с огромными волосами, с глазами этакого византийского письма, в сюртуке, который висит на нем, как на вешалке, и с огромным белым галстуком, просто шелковым платком вместо галстука, повязанным бантом, как знаете, у какого-нибудь художника с Монмартра, обвел глазами аудиторию, устремил взгляд куда-то горе и пошел читать, как пошел... через каждые дватри слова по двух и трехэтажному немецкому термину, которые почему-то считаются необходимыми для настоящей философии, просто ничего не понять... читал он это, читал, а потом вдруг дошел до каких-то ангельских чинов и стал их всех перечислять — по-поповски — херувимы, серафимы, всякие престолы и разные прочие чины, положительно не знаю, откуда он их набрал и точно всех их видел сам. Глупо как-то. Я так и не мог дослушать лекции, оставив Страхова одного»12.
...В конце мая 1878 года осиротевшие Достоевские выехали из Петербурга в Старую Руссу. Было договорено, что в середине июня Ф. М. приедет в Москву, откуда вместе с Соловьевым отправится в Оптину пустынь. «Одного Федора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев хоть и был, по моему мнению, “не от мира сего”, но сумел бы уберечь Федора Михайловича, если б с ним случился приступ эпилепсии» (А. Г. Достоевская). Но в Москве — до поездки в Оптину — должна была решиться судьба нового романа.
Ранней весной (в доме еще звенел голосок маленького Алеши) Достоевский обратился к преподавателю Елизаветградского реального училища, известному педагогу В. В. Михайлову с «творческой» просьбой. «В Вашем письме меня очень заинтересовало, между прочим, то, что Вы любите детей, много жили с детьми, да и теперь с ними бываете. Ну вот и просьба к Вам, дорогой Владимир Васильевич: я замыслил и скоро начну большой роман, в котором, между другими, будут много участвовать дети и именно малолетние, с 7 до 15 лет примерно. Детей будет выведено много. Я их изучаю и всю жизнь изучал, и очень люблю, и сам их имею. Но наблюдения такого человека, как Вы, для меня (я понимаю это) будут драгоценны. Итак, напишите мне об детях то, что сами знаете. И о петербургских детях, звавших Вас дяденькой, и о елизаветградских детях, и о чем знаете. (Случаи, привычки, ответы, слова и словечки, черты, семейственность, вера, злодейство и невинность; природа и учитель, латинский язык и проч. и проч. — одним словом, что сами знаете.) Очень мне поможете, очень буду благодарен и буду жадно ждать».
Месяц спустя, в середине апреля, имелись уже черновые наброски, которым, должно быть, предшествовали планы и заметки. «Memento (о романе)», — записывал Достоевский, перечисляя обязательные задания: «Узнать, можно ли пролежать между рельсами под вагоном, когда он пройдет во весь карьер? Справиться: жена осужденного в каторгу тотчас ли может выйти замуж за другого? Имеет ли право Идиот держать такую ораву приемных детей, иметь школу и проч.? Справиться о детской работе на фабриках. О гимназиях, быть в гимназии. Справиться о том: может ли юноша, дворянин и помещик, на много лет заключиться в монастыре (хоть у дяди) послушником? (NB. По поводу провонявшего Филарета.)».
Это были уже совсем близкие подступы к «Братьям Карамазовым».
Вскоре Достоевский будет заслоняться новой работой от назойливых посетителей, видя в ней «свою родную, заветную мечту». «Я, например, теперь затеял свой труд и, летом же, несмотря на лечение (потому что у меня нет отдыха), намерен и должен приступить к труду моему. И вот я всё это бросай...»
Двадцатого июня Достоевский был в редакции «Русского вестника», у Каткова. Накануне сильно простудился — добирался в Москву из Старой Руссы, в вагоне поезда ужасно сквозило; всю ночь промучился без сна, страдая от удушливого, разрывного кашля. Мучила и боязнь, что Катков откажет. Михаил Никифорович принял автора «задушевно, хотя и довольно осторожно». Осторожность Каткова была Достоевскому почти понятна. «Стали говорить об общих делах, и вдруг поднялась страшная гроза. Думаю: заговорить о моем деле, он откажет, а гроза не пройдет, придется сидеть отказанному и оплеванному, пока не пройдет ливень. Однако принужден был заговорить. Выразил всё прямо и просто. При первых словах о желании участвовать лицо его прояснилось, но только что я сказал о 300 рублях за лист и о сумме вперед, то его как будто передернуло».
Вечером Достоевский сидел в номере «Европы» и тревожно обдумывал, как может обернуться дело. Даже если Катков не откажет (а он откажет несомненно), то будет настаивать на сильной сбавке с 300 рублей. Ближе к ночи Ф. М. принял твердое решение: в случае, если Катков откажет и нужно будет предлагаться другим журналам, а до того жить бог знает чем, все равно — по возвращении в Старую Руссу немедленно приняться за роман.
Катков не давал ответа два дня, присылал рассыльного с извинениями, что встреча откладывается на сутки; и Ф. М. не видел в этом для себя ничего хорошего. Несмотря на признание читателей, литературные обеды и музыкальные вечера с великими князьями, он снова, как и во всю свою жизнь, был в полной зависимости от издателей, которым вынужден был сам предлагать свою работу; снова просил аванс, снова должен был отдавать сочинение в печать до (а не после!) его полного завершения, снова был скован ежемесячным журнальным ритмом.
Вскоре одна из поклонниц писателя запишет в дневнике:
«Достоевский сказал: “Никогда не продавайте своего духа... Никогда не работайте из-под палки... Из-под аванса. Верьте мне... Я всю жизнь страдал от этого, всю жизнь писал торопясь... И сколько муки претерпел... Главное, не начинайте печатать вещь, не дописав ее до конца... До самого конца. Это хуже всего. Это не только самоубийство, но и убийство... Я пережил эти страдания много, много раз... Боишься не представить в срок... Боишься испортить... И наверное испортишь... Я просто доходил до отчаяния... И так почти каждый раз”»13.
Он страдал, что именно так все складывается и на этот раз. Правда, неясность с Катковым быстро прошла — страхи оказались напрасными. 22 июня Достоевский был в «Русском вестнике» и описал встречу с издателем лаконично и взволнованно. Заминка Каткова (быть может, связанная еще и с тем, что «Подросток» был напечатан не у него, а у Некрасова) выглядела странно: издатель «Русского вестника» сомневался, будет ли вообще журнал выходить в следующем году. На удивление легко решились проблемы аванса и гонорара. «Короче, он [Катков] рад, деньги вперед, 300 р. и проч. — за это ничуть не стоят, а меж тем всё еще не решено, будет ли мой роман в “Русском вестнике”, и даже будет ли еще и сам “Русский вестник”. В октябре решится, и я обещал приехать в Москву. Деньги же Катков не только даст, но и особенно просил меня взять вперед: то есть 2000 теперь, 2000 в октябре (или в конце сентября и проч.)... От денег же я не отказался, и тебе в Петербург незачем будет ехать... Итог: с Катковым я в наилучших отношениях, в каких когда-либо находился».