В конце концов «Облик грядущего» был истолкован всего-навсего как эффектный, зрелищный намек на Мировую столицу, которой правят ученые и деловые люди. В виде Всемирной лиги воздухоплавателей здесь представлена идея «Нового курса», как она истолкована в «Анатомии бессилия». Но хотя я был весьма разочарован в своем первом опыте работы в кино и сознавал, что именно эта полуграмотная публика, с ее шумной тяжеловесностью, на умонастроение которой я хотел повлиять, нанесет вред, и, быть может, непоправимый, моему престижу, это вовсе не кончилось для меня депрессией и потерей надежды, как после поездки в Москву. «Анатомия бессилия», несомненно, помогла мне прийти в себя, и я учился не падать духом при поражении.
«Чудотворец» последовал почти сразу за «Обликом грядущего». Он оказался далеко не так податлив режиссеру, как его предшественник. Ставил его Лотар Мендес{417}, который как режиссер сильно уступал даже Мензису. Фильм невероятно скучный; в нем упущено великое множество возможностей блеснуть остроумием и развлечь, но в целом он куда более последовательное произведение искусства, чем предшествующая картина. Оказывается, я все еще учусь, я расту; в семьдесят лет сделать такое открытие весьма приятно.
Семнадцатое июля 1936 года. Я не открывал свой «Дневник» несколько месяцев, а теперь открываю лишь для того, чтобы записать кое-что из происшедшего за это время. Новый дом удался, он доставляет мне и физическое и эстетическое удовольствие. Я испытываю радость. Здесь хорошо работается. Я принялся за роман, который развлекает меня, как бывало в прежние времена — «Представление хоть куда» (в дальнейшем название стало «Брунгильда»), и я открыл энергичную кампанию по подготовке к изданию современной энциклопедии, хотя мне не дожить даже до его начала. Мура на старый лад то появляется, то исчезает. Мы вместе проводим субботы и воскресенья то там, то здесь, обмениваемся сплетнями и, совсем как супруги, занимаемся любовью.
В конце мая 1936 года Мура стала испытывать странное недомогание. Она вдруг принималась рыдать, что ей вовсе было не свойственно. Ее охватило желание уехать одной во Францию. На нее надвинулась тень приближающейся жизненной перемены. В эту пору ей изменила ее неодолимая самоуверенность. Она не в силах была обсуждать это со мной, не в силах была обсуждать этот этап и с самой собой, она хотела быть одна. И тут произошло событие, которое сразу вывело ее из депрессии. Газета сообщила, что в Москве смертельно болен Горький[64], и несколько дней спустя я получил от нее телеграмму из России. Не думаю, что, уезжая во Францию, она замышляла поездку в Россию, она отправилась к нему внезапно. Она помогала за ним ухаживать, оставалась с ним до конца, когда он был уже без сознания (она мне описывала это его состояние); что-то непонятное делала с его бумагами, выполняла давным-давно данное ему обещание. Вероятно, там были документы, которым не следовало попадать в руки ОГПУ, и Мура спрятала их в надежное место. Вероятно, она кое-что знала и пообещала никому об этом не говорить. И я уверен, она сдержала обещание. В таких делах Мура — кремень. Когда она исчезла из моего мира, я пожал плечами и приготовился жить без нее. Я не верил, что, когда Горький призвал ее, он действительно умирал, — и оказался неправ. Он уже столько раз умирал. А если и сейчас все то же самое? Как тогда поступит Мура?
Три субботы и воскресенья я провел без Муры; один конец недели гостил у прелестной пары Зигфрид Сэссун{418} в Уилтшире, еще один — у Холдейнов в Сассексе, и один — на престранной международной конференции в Лондоне, на которой изо всех сил старался провалить проект марксистской энциклопедии. После той первой телеграммы о Муре не было ни слуху ни духу, и я думал, Россия ее поглотила. Вечером в воскресенье я возвратился от Холдейнов, и около часу ночи позвонила Мура, все та же неисправимая неизменная Мура, — любовь к которой явно и потребность естества, и необходимость, — словно никуда и не уезжала…
Похоже было, она вернулась домой.
Этот раздел возвращается da capo[65]. Вряд ли со мной еще будет происходить что-то такое, о чем было бы интересно рассказать. Жизненный успех, любовь, познание мира — все это практически позади. Я не страшусь смерти и, можно сказать, примирился с приближением старости. Моя жизнь вступает в спокойно-деятельный последний этап. Мне нравится обстановка, в которой я живу; дом на Ганновер-террас мил мне во всех отношениях, и ход моей жизни мне теперь почти постоянно приятен. Я больше не испытываю одиночества; меня интересует кино, интересует продвижение мирового сообщества в различных областях, интересует создание энциклопедии власти, но интересует так, как ученого интересует собственная работа, которая важнее для него, чем он сам, и он находит в ней постоянное и нескончаемое удовлетворение. У моего сына Джипа, моей невестки Марджори и еще у одного-двух человек из моего окружения, кажется, тот же подход к жизни и ими движет в значительной мере то же, что и мной. Не знаю, насколько важна может оказаться моя работа с точки зрения человечества. Но весьма существенно, что для меня самого она достаточно важна, чтобы держать меня в форме.
Я почти ничего не говорил о своих финансовых делах. Я был в них довольно практичен и жаден, несколько небрежен, что не слишком вредило мне, и заурядно честен. Я старался уклониться от уплаты налога всякий раз, как это можно было сделать без особого риска, полагая, что не только для меня самого, но и для мира, в котором я живу, лучше жить легко и работать в охотку, чем перенапрягаться ради болванов, которые строят бомбардировщики и линкоры, и ради расточительства некомпетентных администраторов и чиновников.
(В 1938 году я попал в трудное положение из-за неуплаты налога с дохода, оставленного в Америке. Переговоры все еще продолжаются (февраль 1939 г.), но, оказалось, эта история, которая может лишить меня половины моего капитала, не слишком меня волнует. Я вовсе не чувствую себя виноватым. Просто, уклоняясь от уплаты налога, я действовал небрежно и неловко. Прибавлю к этому: в марте 1939 года я уладил эту неприятность, уплатив 23 000 фунтов.)
Больше всего я себя упрекаю главным образом за разные болезненные мелочи: за бестактность и раздражительность в отношениях с родителями, старшим братом и людьми, которые зависели от меня; за то, что в иные времена заставлял Джейн страдать и иногда оставлял ее в одиночестве, без поддержки; за приступы злости, по большей части никому не причинившей вреда, за унижения, которым был виной, — иные из них точно незаживающие ранки на моей памяти — угнетал глупых мальчишек и был жесток в бытность свою школьным учителем, тростью убил беззащитного крысенка. И за разные другие подобные проявления тупости. Я никогда ничуть не сожалел о своих сексуальных связях на стороне. Они меня развлекали и освежали, и хорошо бы, их было еще больше. О них помнишь как о событиях, которые, безусловно, происходили, но никакие подробности в памяти не сохранились. Это все равно, что пытаться воскресить в памяти ощущение весны.