Стихи далеки от совершенства, но и по сей день они дороги мне как светлое воспоминание. Там были и такие строки:
Я помню тот крымский вечер,
Что начало начал положил,
Невнятно шептал что-то ветер,
Так радостно весел ты был.
И вечер темный, сонный
Нас тишиной обнимал,
Где-то дятел стучал монотонно,
И где-то кузнец стрекотал.
Утомясь от дневного зноя,
Аюдаг жадно воду глотал,
И в пене морского прибоя
Он морду свою обмывал.
А темное небо глядело
Миллиардами звездных глаз,
Казалось, оно хотело
Получше увидеть нас.
И море огнем фосфорилось,
И падали звезды во тьме.
В глазах твоих нежность искрилась,
И стал ты так близок мне.
В тот вечер мы поздно расстались,
Ты мне ничего не сказал,
Лишь только глаза улыбались
И крепко ты руку мне жал.
А волны морские сказали,
Что быть тебе скоро моим,
Задорно они хохотали
Шумящим прибоем морским.
Мне было всего лишь шестнадцать,
Шестнадцать волнующих лет.
Увы, мне уж много за двадцать,
А прошлого ярок так свет.
Сравнительно недавно мне пришлось перечитать это стихотворение, и строка «Увы, мне уж много за двадцать» напомнила об относительности восприятия возраста и времени. Из восьми лет — с шестнадцати до двадцати четырех — два последних, с августа 1936-го по август 1938-го, были насыщены мучительными страданиями, и годы эти казались очень длинными, хотя и без того для молодого человека восемь лет — срок немалый. Но как хотелось бы теперь, когда мне более за семьдесят, чем тогда было за двадцать, вернуть мои «много за двадцать» — конечно же, без той страшной камеры…
Эпизоды моей жизни, связанные с Николаем Ивановичем, даже такие, какие навсегда остаются в памяти каждого человека светлыми: первый поцелуй, рождение ребенка, волнующие мгновения юности, — никогда не были олицетворением чистой, легкой радости, а неизменно отягощались незримыми путами сложной общественной атмосферы тех лет: политическими дискуссиями, спорами, распрями, наконец, террором.
Я росла в среде профессиональных революционеров, после свершения революции ставших во главе страны. Поэтому внутрипартийная жизнь начала интересовать меня очень рано; отец безусловно этому способствовал.
Интерес к политике был особенно обострен близостью к Н. И. Казалось, судьба неотвратимо притягивала меня к нему в самые тяжкие его дни.
Я имела возможность видеть Николая Ивановича в Крыму в 1930 году, во время XVI съезда партии. Бухарин на съезде отсутствовал. Были и по сей день имеются различные суждения по этому поводу: одни считали, что Бухарин гордо бойкотировал съезд, другие — «доброжелатели» — решили, что он смалодушничал и, не желая подвергать себя тяжким испытаниям, не явился на съезд. Мне бы хотелось прояснить действительные обстоятельства. Начать с того, что Бухарин не был избран делегатом съезда — беспрецедентный случай для члена ЦК. К тому же незадолго до открытия съезда Н. И. серьезно заболел двусторонним воспалением легких, очень ослаб и был отправлен в Крым.
Преднамеренности в его отъезде из Москвы не было. Если в феврале 1929 года Рыков, Бухарин, Томский — так называемая правая оппозиция — упорно не признавали ошибочности своих взглядов и, не желая разделять ответственность за политику Сталина, требовали отставки, то уже 25 ноября, в связи с тем, что взгляды «правой» оппозиции были объявлены несовместимыми с пребыванием в партии, они вынуждены были в заявлении в Политбюро и в Президиум ЦКК признать свою неправоту. Раскол партии противоречил ленинским заветам и мог, с их точки зрения, только ослабить диктатуру пролетариата.
Предыдущая оппозиция — «объединенная», троцкистская — на отречение от своих взглядов пошла не сразу, а отстаивала их и на XV съезде партии в 1927 году. Для «правых» этот процесс был более скорым. Но правомерно ли теперь, в пору раздумий о прошлом, судить, кто же выглядит привлекательней в истории. В конечном итоге сдались и те и другие. Имелось «волшебное слово», которое действовало отрезвляюще: угроза исключения из партии. Как только верхушка «объединенной» оппозиции почувствовала, что в воздухе пахнет грозой и что им предстоит решить, быть или не быть в партии, все (121 человек) исключенные из партии на XV съезде ВКП(б), в том числе и Троцкий, тотчас же, без промедления, объявили о роспуске своей фракции, о полном подчинении решениям съезда. Да, коллективное заявление «объединенной» оппозиции было не столь унизительным, как заявление «правых», без отречения от собственных взглядов, а лишь с обещанием вести борьбу за них в рамках устава, но я бы сказала, что это объясняется, если можно так выразиться, не качеством лиц, поставивших свои подписи под заявлением, а качеством времени. Колесо истории ускоренным темпом работало на Сталина. После того как коллективное заявление не привело к желаемым результатам, в самое ближайшее время члены «объединенной» оппозиции подали заявления уже в индивидуальном порядке с осуждением своих взглядов и своего поведения и были восстановлены в партии. Это дало право Орджоникидзе, председателю ЦКК, заявить на XVI съезде ВКП(б), что троцкистская оппозиция более не существует. Кроме высланного Троцкого и двух-трех упорствующих, в ней никого не осталось. И те и другие — и «троцкисты», и «правые» — стремились в партию не к Сталину, а вопреки ему, любой ценой, терпя унижения, ущемляя свое достоинство, лишь бы не порвать с ВКП(б). Между тем партия теряла свое прежнее лицо. Она становилась партией Сталина. Продолжая оставаться в его партии, бывшие оппозиционеры, люди творческой мысли, во имя сохранения единства партии подчинились его диктату. В этом, как мне кажется, кроется одна из существенных причин, объясняющих дальнейшую трагическую судьбу старых большевиков.
Но вернусь в лето 1930 года.
Я оказалась в Крыму одновременно с Николаем Ивановичем случайно: приехала с больным отцом и жила с ним в Мухалатке, доме отдыха для членов Политбюро и других руководителей. Н. И. умышленно избрал другое место и жил уединенно на даче в Гурзуфе. Вскоре после приезда в Мухалатку мы навестили его. Н. И. производил удручающее впечатление: исхудавший, грустный. Не могло быть и речи, чтобы в таком состоянии присутствовать на съезде. Через несколько дней мы вновь его увидели, он был несколько крепче физически, но в таком же, если не в более подавленном, состоянии. Оба раза мы заставали его в постели.