ничего хорошего.
Служивым, конечно, не терпелось отличиться и сразу сомкнуть события в дело о тяжком государственном преступлении. Были допрошены ещё мальчишки, заметившие нежданного посетителя, и несколько человек, взрослых, кого сразу при его обнаружении поторопились оповестить те же мальчишки, явно не учитывавшие, чем ситуация могла закончиться.
Пойманный, с одетыми на него наручниками и уже основательно избитый стражниками, находился здесь же, перед лицом собравшихся, но ему энкавэдэшники не задали ни одного вопроса; – во множестве их, видимо, предстояло задать ему позже.
Кара его ждала суровейшая – добавление срока судимости, лет, возможно, в десять или даже больше, а то и – расстрел.
Председательшу с дочкой стражи увели с собой, и те больше в поселение не вернулись; они, скорее, подпали-таки под обвинение и были судимы, что для таких случаев считалось явлением самым обычным…
Моё отношение к инциденту было не вполне отчётливым, поскольку на сходке я не присутствовал и мог рассуждать о нём, располагая лишь услышанным от других. Постепенно произошедшее должно было сгладиться и восприниматься уже в виде слухов, и позже оно, кажется, так только и воспринималось, войдя, как составная часть, в арсенал сообща скрываемого и не подлежащего разглашению «посторонним», то есть – «тайны села».
Хотел бы заметить, что во мне каким-то образом удерживалось по-своему лояльное понимание беглых, когда, если даже речь заходила об их свирепостях, они не внушали мне нужного и неизбежного страха; причиной же тому я мог считать свою болезненность, худобу и в целом тщедушный внешний вид свой, каковой должен был вызывать чувство жалости и сострадания даже у беспощадных преступников, и, как мне об этом уже приходилось говорить, я его вызывал, в том числе – у бесцеремонной детворы.
Данная привычка к послаблениям за свою болезненность со временем только укреплялась во мне, поскольку, даже ощущая своё, хотя ещё далеко и не окончательное выздоровление, я совершенно забывал о страхе, «полагавшемся» на случай, когда бы встреча с беглыми могла стать возможной или неотвратимой.
Это то обстоятельство, ввиду которого я предпочитал отправляться на прогулки уже без сопровождения кем-либо, а в одиночестве, сначала в места, ближайшие к избе и в пределах, когда я не терял бы её из видимости, а потом и подальше, уясняя постигаемые мною достопримечательности, подобно тому, как это мне удавалось, когда я находился в избе.
Я воздержусь слишком забегать вперёд в этом своём рассказе, однако позволю себе слегка нарушить установленный для себя запрет и хотя бы в назывном порядке упомянуть о черте моего характера, подвигавшем меня к действиям вопреки сильно меня угнетавшей болезненности.
Когда я вспоминал эпизод на вспашке огорода, то ловил себя на мысли, что какую-то важную деталь я упускал – из элементарного, может быть, смущения и стыда в самом себе, – поскольку тут мне никак не хотелось показаться нескромным.
Я говорю о той вещи, о которой обычно самому говорить не принято, но если она всё же как-то меня характеризует, то почему бы и не обратить на неё внимание? Будет, пожалуй, верным обозначить её как мою внутреннюю способность быть смелым, но в том единственном смысле, когда она, такая способность, ни перед кем не выпячивается и имеет индивидуальную привязку, находясь «в уме», в своём сознании, причём исключительно в нём, и не выходит оттуда – как не расположенная «применяться» в интересах своего обладателя.
Я здесь опять коснусь моих полётов во сне по воздушному пространству, когда моя смелость перед возможными опасностями как бы и не принималась в расчёт, проявляясь непроизвольно, сама по себе, оставляя меня свободным, от неё не зависящим.
То же самое я мог бы выделить и в моём поведении рядом с лошадкой, тащившей плуг: бояться её и вследствие этого постоянно быть настороже – такого мне даже в голову не могло бы придти. Да и случай в пути из Малоро́ссии, когда я дал стрекача от своего вагона и, вероятно, подсознательно видел в этом какой-то для себя смысл, – он ведь тоже мог исходить из той самой способности, внутренней смелой устремлённости к свободе, и – подпитываться ею.
В дальнейшем течении моего скомканного детства я ощущал воздействие этой своеобразной силы в себе, даже, возможно, шло её постоянное накопление и закрепление во мне.
Здесь мне следовало бы, может, сказать, что во мне страх всё-таки находил место: я боялся темноты, но не любой, а какой-то особенной, погружённой в тишину, когда она как бы замирала, не допуская в себя звуков, даже отдалённых или хотя бы еле слышных, что, например, случалось, когда меня оставляли одного и допоздна никто в избу не заходил; тишина тогда, казалась притаившейся во всех углах, даже вблизи от меня, и я будто бы ждал: оттуда вот-вот протянутся в мою сторону некие чужие и цепкие руки, и они, если ухватятся за меня, будут держать, не отпуская, и я буду мучиться в бессилии, не находя способа, как от них избавиться.
То же самое я мог испытывать, выглянув поздно из сене́й во двор, даже когда все были дома в сборе, но двор не освещала луна; там, в покрывавшей его сплошной темени тишина опять же была всецело замершей: не слышалось хотя бы одного дальнего взлаивания собак или шевеления кур на своём насесте в сарае, так что я мог думать, что в самом неожиданном месте, где-то совсем близко, таились направленные в меня те же цепкие руки, то ли человека, то ли схожего с ним чудища, и я невольно съёживался, предполагая неизбежное страдание и от насилия надо мной, и от моего бессилия перед ним.
Я отдавал при этом отчёт, что тут ко мне возвращаются, конечно, впечатления, какими я бывал подвержен в момент, когда на печи́ я слушал одну из фантастических ро́ссказней и выделял из неё что-то особенное, где не обходилось без жуткой «страшилки», и мне нужно было чуть ли встряхиваться, чтобы отвести от себя эту жуть. Приступы страха перед темнотою, кстати, хотя я и испытывал при этом что-то вроде ужаса, но они как-то быстро прекращались; переборов их, я мог твёрдо, как бы с вызовом, смотреть в темноту, уже зная, что я выстоял, не боюсь её, и теперь опасность не коснётся меня… Глубоких раздумий об этом я старался не допускать, и так она, моя внутренняя особенность быть смелым, продолжала сопровождать меня, я вовсе и не торопился к её выражению через реальность.
Даже в тех случаях, когда я вроде как бывал обрекаем обжечься с нею и при этом