Еду в Ленинград, сдаю экзамены в Академию художеств имени Репина. Год учусь, и снова меня выгоняют. По требованию студентов-китайцев, которые обратились к ректору с протестом: дескать, работы Целкова оказывают на них вредное буржуазное влияние.
После смерти Сталина идеологическая атмосфера чуть-чуть стала меняться, началась «оттепель». Меня принял в Ленинградский институт театра и кино на свой курс режиссер и художник Николай Акимов, чем спас от унижения службы в советской армии.
1956 год. Два моих маленьких натюрморта попадают в Москве на выставку молодых художников. Многие газеты их выругали в своих рецензиях. И снова меня спасает неожиданное – известный поэт Пабло Неруда прислал из Чили ободряющее письмо. Чтобы выжить, я стал продавать кое-какие картины своим друзьям, но милиция и КГБ постоянно напоминали, что в любой момент без труда смогут начать преследование меня как «ведущего паразитический образ жизни». Сталин умер, но сталинщина продолжалась.
– А что же такое для вас сталинщина?
– Это то, что для меня было неотделимо от коммунизма как такового: Сталин и сталинщина, Ленин и ленинщина, Мао Дзэдун и маодзэдуновщина, Пол Пот и полпотовщина, Ким Ир Сен и кимирсеновщина, Чаушеску и чаушесковщина… Хотите, можете продолжить. У этой болезни неизбежные симптомы: на третий день появляется сыпь, на четвертый – болит в горле, на пятый – глаза выходят из орбит. Маленькую разницу можно не принимать всерьез: к примеру, разве Тито насаждал другой коммунизм? Ничего подобного, абсолютно такой же, как у Сталина. А Энвер Ходжа? А Фидель Кастро, которому аплодировал весь Запад. Когда я приехал в Париж, на каждом шагу висели его портреты. Так что не обессудьте, коммунизм по мне – это кошмарная болезнь, наподобие средневековой чумы. Это – язва человеческой психики.
…Я оглянулся на прожитую жизнь. В конце концов я доказал себе и другим, что и в условиях тотального коммунистического гнета можно не терять мужества, оставаться личностью, делать дело по собственному выбору и вкусу. И хотя была создана такая система, в которой подобные мне могли бы и не появиться, я не только появился, но и выстоял. И я был не один!
– А если бы вы все-таки не уехали 4 октября 1977 года из России, что бы с вами стало?
– Сейчас я отчетливо понимаю: останься я там – погиб бы. Да, да, скорее всего, так… Говорят, однажды Луи Арагон, посмотрев мои картины, бросил: «Скажите этому парню: ему надо ехать в Париж» (это было, когда я еще жил в СССР). В то время эта фраза означала примерно такое: человеку-дистрофику в Бухенвальде говорят: «Знаете, вам необходимо побольше кушать, напрасно вы, батенька, пренебрегаете сливочным маслом». Арагон сказал это без иронии, но для меня его совет звучал как чудовищная издевка.
– О чем или против чего ваши картины?
– Против диктатуры. Против всего, что унижает человека. Я понимал, что живу в очень страшной системе. Мне знаком из истории такой факт. Во времена Гитлера фашистские врачи пытались найти способ стерилизовать женщин, они понимали, что, захватив чужие территории, должны будут еще и контролировать рождаемость. Для этого так называемые «врачи» в концлагерях отбирали энное количество молодых здоровых женщин, в половые органы которых вводили что-нибудь типа негашеной извести. При этом не применялись никакие обезболивающие средства. Испытуемые в муках умирали, но не все. Выжившие, конечно же, изуродованные, становились материалом для научных диссертаций. Вот эта картинка, этот пример может служить иллюстрацией моего понимания коммунизма. Все действия, которые совершал коммунизм в мире, происходили по такому сценарию. Этот страшный образчик коммунистической идеологии здесь, вне России, я понимаю особенно ярко.
Кстати, я никогда не был борцом, демонстрантом, подписантом. Быть борцом значит бороться. А борьба предполагает диалог. Как в тюрьме, где есть заключенный и надзиратель, и между ними существует диалог. Я не мог представить свой диалог с властью. Мне с коммунистами говорить было не о чем. Поэтому я старался по возможности жить тихо.
– А ситуация казалась вам безвыходной?
– Да. Та ситуация была совершенно и абсолютно безвыходной. Казалось, что она будет такой всегда, вечно. И то, что я здесь, для меня спасение.
Когда к нам домой приходил милиционер и спрашивал моего отца-коммуниста, который за свой партбилет отдал бы жизнь, обо мне, я понимал эту «игру», этот абсурд. «Ваш сын где-нибудь работает?» – спрашивал он отца. Отец наивно задавал ему свой вопрос: «А что, мой сын обокрал ларек?» Милиционер в ответ: «Нет, не обокрал, но у нас ведь все должны работать!» Отец: «Мой сын работает с утра до вечера». Представитель власти: «Но ведь он должен на что-то есть». Отец: «Я его кормлю, он мой сын».
Я чувствовал себя абсолютно чужим в той системе античеловеческих координат, зародившихся при Сталине, для которого все люди были «винтиками» в государственной системе. Их можно было или выстроить в шеренгу, или в случае малейшего неповиновения просто закопать…
Париж, 1989
Глава 3. Главный редактор радио «Свобода» Владимир Матусевич; «Из командировки в Данию я вернулся другим человеком…»
– По профессии я был киноведом, работал в институте истории культуры, специализировался на скандинавском кино. Писал диссертацию о норвежском писателе Нурдале Григе. На борту канадского бомбардировщика он погиб под Берлином, хотя летчиком не был. Изучая творчество Грига, его жизнь, я испытал глубочайший шок, после которого не мог продолжать работу. Дело в том, что в конце 30-х годов, после испанской гражданской войны, в самое страшное время сталинских «чисток» он жил в Советском Союзе. Членом партии не был, но считал себя ярым коммунистом. Мне удалось найти людей, которые его знали в Москве, и они поведали следующее: у Грига была любимая женщина, латышка по национальности, советская гражданка. Он описывает ее в своем романе «Мир еще может стать молодым», в котором практически оправдывает ужас террора, сталинские процессы. На русский язык роман не переводился. И вот после того как я узнал с абсолютной степенью достоверности, что он выдал НКВД эту женщину, выдал совершенно спокойно, уверовав в то, что это предательство по отношению к ней необходимо для дела коммунизма, и она исчезла на Лубянке, я уже не мог заниматься творчеством этого негодяя. Диссертацию свою я не дописал.