У меня сжалось сердце. Я не чувствовала ничего, кроме боли от разлуки с мамой и печали, которую вызывали эти несчастные женщины. Даже когда закрывала глаза, я продолжала видеть их лица, их руки, их сморщенные груди и вздутые животы, это был настоящий кошмар. Кое-как прикрывшись руками, я балансировала среди них на одной ноге. Мы находились каком-то большом, ограниченном пространстве, и откуда-то веяло теплом. Я так долго пробыла на холоде, что с трудом узнавала тепло. Оглядевшись, я поняла, откуда оно: впереди, на том конце помещения, возвышались огромные печи. Между мной и печами толпились эти несчастные, но я разглядела через головы, что там, у самых топок, суетятся польские уголовники: они то и дело распахивали железные дверцы этих печей и заталкивали туда, прямо в огонь, живые скелеты женщин из очереди, в которой, получается, стояла и я! Конечно, это и есть крематорий. Нацисты решили даже не душить нас газом, а сжигать прямо живьем. Меня поразило, что бедные дистрофики, когда приходила их очередь, нисколько не сопротивлялись, они покорно отдавали себя в грубые руки уголовников, которые бросали их в огонь; они были словно загипнотизированные или без сознания. Но я-то была в сознании, я не собиралась так легко прощаться с жизнью. Только одним способом я могла сопротивляться — пятиться назад, протискиваться между голыми скелетами подальше от печей, но меня подводила раненая нога — я могла только стоять, а сзади все напирали новые узники и, невзирая на мое сопротивление, подталкивали меня все ближе и ближе к смерти. Я уже различала лица поляков. Они хватали женщин и засовывали их головой вперед в отверстие печи. Если какая-нибудь из-за роста вся целиком не помещалась, они оставляли ноги торчать наружу и, когда верхняя часть сгорала, заталкивали туда и ноги, а сверху — следующую из очереди. Но какими бы ни были истощенными тела, они, конечно, испепелялись не сразу, на это требовалось время, случались задержки, и несчастные жертвы покорно дожидались своей очереди прямо перед печкой в совершенной апатии: никто не издавал ни звука, не пытался сопротивляться, не хотел освободиться. Все они были абсолютно сломлены горем, голодом, болезнями и истощением. Мне казалось, что я одна в полном сознании, я понимала, где я нахожусь и что происходит: это крематорий, я голая, меня будут сжигать, там печь, в ней огонь, это совершенно недопустимо, потому что я умру, надо что-то делать! Но в тот момент, когда подошла моя очередь, я словно окоченела. Я все увидела как бы со стороны. Так же, как все, я не могла ни пошевелиться, не издать ни звука. Ни о каком сопротивлении не могло быть и речи. Вот меня хватают грубые руки, сейчас откроется топка и меня бросят в огонь, как и всех тут туда бросают, и я не смогу даже махнуть на прощанье рукой тем, кто остается жить.
И тут я услышала голос. В тот момент, когда меня уже держали перед огненным устьем кремационной печи, кто-то громко сказал: «Давайте ее сюда!». Я подумала, что мне это мерещится, но поляки-уголовники остановились. Тогда я увидела, что из боковой двери вышел комендант лагеря в мундире, на котором поблескивали ордена, и в фуражке с сияющей кокардой; он указывал на меня пальцем, а за ним — санитары с носилками. На эти носилки меня и положили. Вместо того, чтобы засунуть в огонь, эти поляки отнесли меня к санитарам.
По приказу коменданта меня поместили в Krankenrevier, лагерную санчасть, где медики-еврейки вымыли меня и перевязали. Кто-то из них сказал: «Нужна срочная ампутация». Откуда-то появилась та немка в гражданской одежде и протянула сложенную красную ночную рубашку. «Наденьте на нее, — приказала она и шепнула мне: — Это я уговорила коменданта», и ушла до того, как я успела поблагодарить ее. Мне не верилось в реальность происходящего. Я снова стала думать о маме. Что с ней? Где она?
До сих пор я не могу разгадать тайну моего спасения. До сих пор я теряюсь в догадках. Почему на меня обратила внимание эта женщина секретарь? Чем я ей приглянулась? Может быть, потому что мы с матерью разговаривали на безукоризненном немецком? Или потому, что я была молодой, привлекательной девушкой? Как она разглядела это за грязью и истощением? Как она хотела меня использовать? В каких целях? Осталось неизвестным.
Впору говорить о чуде. Комендант приказал сделать мне операцию и лечить.
Когда меня, умытую и наряженную как принцессу, выносили из санчасти, он жестом остановил носилки. Оглядев меня долгим взглядом, комендант произнес:
— Это я тебя спас, — что он при этом чувствовал, я не поняла: жалость ли, сострадание, удовлетворение или ничего, по его лицу это было не видно.
Вместо благодарности я храбро посмотрела в глаза этому жестокому убийце и строго спросила:
— Где моя мама? Куда вы ее забрали?
Глава пятая
ОТ ЛАГЕРНОГО ГОСПИТАЛЯ ДО ГОРЯЩЕГО СУДНА
Комендант лагеря спросил имя моей матери. Ничто в его лице не выдало его намерений. Я назвала, и он, повернувшись кругом, важно удалился в свою канцелярию. Оттуда тотчас же вышел капо с бумажкой в руке и отправился на поиски. Я помнила день, когда мы впервые прибыли в Штуттгоф из Ковенского гетто, как я бегала, пытаясь отыскать мою маму, как нашла ее в самый последний момент совершенно случайно, я, ее родная дочь. Как же капо, который мою маму и в глаза никогда не видел, разыщет ее среди одинаково наголо остриженных женщин, ожидающих свою очередь в крематорий?
Нога по-прежнему болела невыносимо, но так или иначе, сейчас я была отмыта от грязи и одета. Мягкая, теплая ночная рубашка казалась просто восхитительной после грязных лохмотьев, в которых я работала и спала месяц за месяцем в трудовом лагере. Два санитара несли меня на носилках, как принцессу, через толпу несчастных женщин. Где-то среди этих обреченных была моя мать. В прошлый раз, когда нас разлучили, она попыталась повеситься. Что она делает сейчас?
Ей повезло: она оказалась среди женщин из Ковно. Они, усевшись под голыми деревьями, прямо на земле, утешали ее. Они говорили ей: «Труди больше нет. Никто еще не возвращался из крематория. Ты должна утешаться хотя бы тем, что ей уже не придется больше страдать. Теперь ты просто обязана выжить. Хотя бы во имя ее памяти».
Именно в этот момент меня проносили мимо этого места. Все они смотрели на мои носилки, но мать меня не узнавала. Да и как могла узнать? В последний раз она видела меня еле живой, голой, грязной, в куче дистрофиков, приговоренных к немедленной смерти в пламени крематория; а теперь перед ней была чистенькая, раскинувшаяся на носилках девушка, одетая в красную ночную рубашку. Нет, она никак не могла быть ее дочерью, у нее просто не хватило воображения это представить. Значит, у нее начались галлюцинации. Ей же только что говорили, что из крематория не возвращаются. И все-таки это была я. Я закричала что было сил: