Коллективистские амбиции обеих диктатур диктовались различными импульсами. Наука дала им рациональное обоснование, чтобы они могли придерживаться фундаментальных научных выводов о возможностях будущего для современного общества. История продемонстрировала необходимость революционных преобразований условий существования перед лицом разрушающей капиталистической действительности, и подтвердила те закономерности, которые вытекают из данных науки. Антилиберальные и антигуманистические перевороты освобождают диктатуры от традиционных норм морали и угрызений совести, укрепляют их выраженное антииндивидуалистическое моральное мышление и взгляды. Возникшие в результате всего этого системы были исключительными и всеохватывающими, и характеризовались абсолютной моралью. Создавшими их партиями они воспринимались как священные коровы, что объясняет, почему они были столь одержимы в отношении малейших нарушений в едином унитарном организме, какими бы тривиальными и незначительными они ни были. Какого-либо другого объяснения тому, что местные цензоры в Советском Союзе искали признаки диверсии на каждой вышедшей в свет печатной странице, даже написанной от имени самой Коммунистической партии, просто нет. Безумные усилия, предпринимавшиеся Гестапо для выслеживания всех без исключения выживших евреев в Германии, даже издание подробных инструкций относительно того, как обнаружить раздвигающиеся стены или потайные люки, невозможно понять без признания преувеличенного холизма системы13.
Традиционная характеристика обеих систем фокусируется на безжалостной практике слежки и репрессий, как проявлении ничем не ограниченной власти. В действительности эта практика была отражением ее слабости. Обе диктатуры были насквозь пропитаны глубокими страхами и всеобъемлющим чувством неопределенности и неуверенности в себе. «Враг» в обеих системах представлялся таким образом, как будто он обладал необыкновенной силой, заключавшейся в ее тайном подрывном характере и деструктивном влиянии на общество. В 1930-х годах в Советском Союзе «замаскировавшийся» враг, скрывавшийся в среде партийного аппарата, рассматривался как самая большая угроза, которая стояла перед режимом; «евреи» в национал-социалистической Германии представлялись как почти неудержимая сила, монополизировавшая мировую историю для своих собственных замыслов и чье разрушительное влияние потребует от немецкого народа и его союзников самых напряженных усилий. И в том и другом случаях именно глубокий страх потери власти и влияния стал побудительным мотивом диких режимов дискриминации.
Гитлер убедил себя и миллионы подвластных ему сограждан в том, что замысел многих противников Германии заключался в их намерении положить конец немецкой культуре и лишить немецкий народ его жизненной силы. События, последовавшие после Первой мировой войны, катастрофическая инфляция и провал экономики в 1920-х годах послужили убедительным историческим подтверждением заявлений о том, что Германия балансирует на грани хаоса. В Советском Союзе страх перед тем, что революция повторит судьбу преждевременных восстаний в остальной части Европы в 1919 году, и что контрреволюция сейчас является большей реальностью, чем когда бы то ни было, и готова сполна воспользоваться первыми признаками колебаний и компромиссов, подогрел паранойю относительно перспективы выживания революции, охватившую всю партию, и которая не ограничивалась только Сталиным. Возможное поражение в обоих случаях воспринималось в абсолютном значении. Смерть расы национал-социалисты представляли как конец всему в Германии; успешная контрреволюция в Советском Союзе рассматривалась как несчастье, которое укрепит злобную и безжалостную власть буржуазии даже перед лицом ее исторической смерти. Эти безрадостные сценарии заставили обе системы усилить преувеличенное состояние готовности защищаться против предполагаемого внутреннего врага и угрозы разложения; этим и объясняется, почему аппарат государственной безопасности действовал с такой беспощадностью и жестокостью, обнаруживая и уничтожая этого врага.
Страх, который они испытывали перед скрытым врагом, является ключом к пониманию одной из центральных характеристик двух диктатур. Обе системы были вдохновлены глубочайшей ненавистью и негодованием. Оба диктатора прокладывали дорогу системам, выражая свои политические кредо в понятиях, которые не оставляли сомнений в общественном сознании, что враги режима безусловно заслуживали только ненависти. Ненависть и Гитлера, и Сталина была порождением их собственного исторической опыта. Гитлер научился ненавидеть врагов нации в годы Первой мировой войны, врагов внешних, но в большей степени врагов, окопавшихся внутри нации, которые, как он полагал, истощили ее волю к победе. Герман Раушнинг, писавший о Гитлере, которого он знал в начале 1930-х годов, был поражен тем фактом, что «ненависть действовала на него как вино»14. В «Mайн Кампф» Гитлера бесконечно повторяются утверждения об институтах, классах и идеях, которые вдохнули в сознание автора глубочайшее чувство исторического негодования. Ненависть была заразительной в Веймарской республике. Она заполнила собой все националистические писания 1920-х годов. Освальд Шпенглер заметил в конце войны, что «неописуемая ненависть» произросла из поражения в войне15. Советские вожди приукрашивали свои публичные речи призывами к ненависти к врагу и доводами о том, что ненависть являлась добродетельным качеством революционера. Ведущий советский юрист 1930-х годов Андрей Вышинский считал, что «непримиримая ненависть к врагам» является «одним из важнейших принципов коммунистической этики»16. Проявления негодований были непременным элементом всех публичных выступлений Сталина. Они проистекали из его опыта подпольной революционной борьбы, которая вращалась между непреклонной враждебностью к государственным органам царского режима и равным негодованием в отношении других ненавистных революционных фракций, которые оказались неспособны принять правоту дела большевиков или не прошли испытание на готовность к бескомпромиссной революционной борьбе17.
Сочетание исторической и моральной уверенности наряду с непреклонной ненавистью к врагу, породило институционализированную дихотомию между своими и чужими, ясно выраженную в политических взглядах германского юриста Карла Шмитта, полагавшего, что современная политика неизбежно детерминируется разделением между теми, кто принят в конкретное политическое сообщество и теми, кто из него исключен. Его концепция «свой или чужой» отражала широко распространенную в европейской политике реальность 1920-х годов и не была лишь простым изобретением ученых. Такое разделение предполагало абсолютное различие, не оставлявшее пространства для многих миллионов германских или советских граждан, которые, если бы они вообще думали об этом, находились где-то между этими двумя полюсами.