У меня было много досуга, у матери я бывала не чаще двух раз в месяц, готовить было не из чего, и я, вылизав с утра квартиру, так, что не оставалось нигде ни пылинки, усаживалась за чтение. Самой тяжелой моей обязанностью было ношение «пайков»[270]. А.Ф. преподавал в четырех местах, и мне приходилось на себе приносить главные результаты этой работы. «Пайки» весили много, благодаря хлебу, мне было неловко тащиться через весь город с мешком на спине, но это было единственное, что мы имели, потому что деньги стремительно обесценивались, на месячное жалование можно было два раза проехать в трамвае.
Подошла зима, дров было мало, пришлось поселиться в одной комнате, заперев другие. И вот мы втроём, я, А.Ф. и его собака «Зорька»[271] + чугунная плитка — на десяти квадратных метрах. Но это мне нравилось. Я очень добросовестно убирала, готовила, стирала и мыла полы, считая, что всё это в порядке вещей. В Путейском институте[272], где А.Ф. читал математику и был одновременно помощником проректора, он затеял «переменить правительство» и вёл кампанию среди преподавателей и профессоров. Его никогда, почти, не было дома, а если он приходил немного раньше, то говорил только об институтских делах. Не зная почти никого, я имела точное представление обо всех с его рассказов. Это была мрачная галерея выродков или непризнанных гениев, столь же скучных, как и он сам[273].
По целым неделям я не видела ни одной живой души. Конечно, это не могло хорошо отозваться на моих настроениях. У меня не было особенной потребности встречаться с большим количеством людей, но совсем никого не видеть было уже просто ненормально.
Не чаще раза в месяц к нам приходил друг А.Ф. — Ганичка[274], очень симпатичный еврей-юрист с ужасной типично еврейской дегенеративной внешностью. Это был единственный еврей, которого А.Ф. выносил и даже любил. Ганичка бывал у нас с удовольствием, ему нравилась наша обстановка, наши отношения и моя стряпня. Может быть, ему нравилось ещё что-нибудь, но он никогда не говорил этого прямо. Если его спрашивали: «Ганичка, отчего Вы не женитесь?», — он отвечал, искоса глядя на меня: «На ком же я женюсь, если все хорошие девушки замуж повыходили?» Иногда нам удавалось уговорить его приходить чаще, и тогда он читал нам, переводя одновременно, Франса или Фарера[275]. Это были очень хорошие вечера, которые сближали нас и примиряли нас со многими своими и чужими ошибками. Благодаря Ганичке А.Ф. говорил иногда, что вероятно евреи тоже почти такие же люди, как мы, «но, — прибавлял он, — все-таки у каждого еврея есть хоть маленький кусочек парши»[276]. Я с ним никак не могла согласиться, но, по обыкновению, молчала.
Моя роль замужней дамы сводилась к тому, что я, шутя, вела хозяйство, ждала мужа иногда до позднего вечера, прочитывала несметное количество книг и томилась совершенно убийственной скукой[277]. Мой муж, несмотря на все уверения, был слишком занят, слишком уставал, чтобы уделять мне много внимания. Его любовь существовала где-то в пространстве, неизменная, как математическая формула, а мне приходилось довольствоваться его ночными посещениями, в которых он был довольно груб. Я не отрицаю, что такие отношения вполне устроили бы почти любую нормальную женщину. Но, несмотря на то, что в свои 37 лет он был абсолютно свеж физически, я оставалась совершенно равнодушной к этой части нашей жизни. Он об этом долго не догадывался, потому что я как была, так и оставалась пассивной. Но всё же чувствовала себя обиженной природой — или людьми, — этого я не могла решить.
Конечно, моя служба и занятия в Институте отпали сами собой с моим замужеством, единственной полезной работой, которую я производила, была проверка студенческих работ по математике и механике. Несмотря на полное отсутствие способности, я всё же продолжала заниматься этими предметами, несмотря на своё отвращение к ним — только из желания доставить мужу удовольствие. Если он всем так преподавал, как мне — очень жалею его слушателей. Выведя до половины какое-нибудь трудное решение, он спохватывался, перечёркивал всё и начинал снова, говоря, что этот вариант гораздо ярче и показательнее.
Иногда это повторялось по нескольку раз — в результате внимание притуплялось, и я начинала клевать носом и поддакивать совершенно невпопад. Но у него было дьявольское терпение. Поспав часок после обеда, он садился за свои задачи. В час ночи гас свет, он зажигал крохотную керосиновую коптилку и занимался при ее свете до поздней ночи.
Преодоление трудностей доставляло ему удовольствие[278]. Сын сельского дьячка, семинарист из Подолии[279], он не захотел стать священником, а поехал в Петербург, где поступил в Университет, который и окончил, не посещая лекций, дойдя до всего своим умом, живя на 10 рублей в месяц. Он сам говорил, что к математике у него нет способностей, ему бы скорее подошли гуманитарные науки, но, начав одно, он не хотел бросать начатого и добился многого[280]. Иссушив свой ум, он редко добивался расположения людей, но зато, раз добившись, он их и держался. Его постоянство в привязанностях и вкусах приводило меня в отчаяние. В своем быту он многим напоминал старую деву, был мнителен до смешного, суеверен и расчётлив вместе с тем. Он воображал себя обаятельным человеком и прекрасным хозяином. Если к нам приходил кто-нибудь, он считал своим долгом что-нибудь подарить гостю, но совершенно не замечал, что его болтовня, беспрерывная и бессистемная страшно утомляет и нервирует[281].
В авиационной школе мотористов и механиков — одно из мест, где я выстаивала в очереди за пайком, — начальник был Н.П. Глубоковский[282], летавший с 1913 г., имевший 15 переломов. Я, конечно, ничего не замечала и ни о чем не думала, кроме того, чтобы скорее выбраться из затхлой кладовой, но он, оказывается, живо интересовался моей особой.
У нас была одна общая знакомая — моя одноклассница по институту, забегавшая ко мне часто, которую А.Ф. по моей просьбе устроил на службу в канцелярию своего института. Она была вологжанка, — Н.П. Глубоковский тоже был вологодский помещик, бывший владелец 20 000 десятин прекрасного лесу. Я познакомилась с ним только в декабре на открытии Отделения воздушных путей сообщения при Институте и[нженеров] п[утей] с[ообщения]. Там был «вечер самодеятельности» с участием профессора Рынина[283], знаменитого аэронавта, и его жены, посредственной пианистки, игравшей к случаю: «По небу полуночи ангел летел». Потом была декламация студента-первокурсника, читавшего Тихонова[284], балетный номер чьей-то родственницы и т. д. В то время как я страдальчески морщилась, созерцая всю эту мешанину, А.Ф. подвёл ко мне худощавого темноглазого военного неопределённого возраста. У него была очень добрая и приятная улыбка и манера говорить так, чтобы никого не задеть. По-видимому, у них с А.Ф. были милые, приятельские отношения.