Ничего, успеваемость — совсем не главное в жизни. Она стала дельным работником, вышла замуж, подняла и воспитала двух преданных дочерей. Мы с Жозефиной очень ее любили.
Отца Жози звали Иосиф. Он не дожил до рождения дочери — тиф. В его память она и стала Жозефиной. Мама — Полина Борисовна — воспитывала ее одна. Что в сестре было от отца — не знаю, тут одно биологическое наследование. Возможно, ум и остроумие от него тоже. Но от матери она получила кой — какие вещи, которые генетическим путем не передаются, — главные жизненные ценности. Я листаю старые фотографии и вижу то, чего когда‑то, мальчишкой, не замечал. Тетка в молодости была красивой женщиной — высокая, с так называемым тяжелым узлом волос на затылке, с чудесным профилем. Она, как и все ее братья и сестры, была интеллигентом в первом поколении. По каким‑то врожденным свойствам личности она стала подлинным интеллигентом — в том лучшем смысле, который сегодня одни стараются замарать, другие обмазывают елеем до неразличимости образа, а третьи рады забыть.
Полина Борисовна, тетя Поля, была учительницей младших и средних классов. Здесь было ее поприще, как говорили в старину: школа и дети были столько же предметом неукоснительного долга, сколько предметом любви. Это удачное сочетание: педантизм, исступление служения, сухая фанатическая устремленность к цели исключались. Везде, в классе, дома, с друзьями, она оставалась обаятельным живым человеком. Она могла со смехом рассказывать о безобразиях учеников, потому что понимала их и любила. К тому же она сама была наделена прелестным, мягким остроумием. Во всем, в большом и в малом, она была нравственно неумолима. Она не могла себе позволить никакой лжи или лицемерия, не могла совсем, никак, внутренний запрет действовал автоматически, до всякого рассуждения. Она была разборчива и брезглива в пище, но наибольшую брезгливость она проявляла к любому нравственному компромиссу. Однажды Жозефина, уже совсем взрослая, попросила Полину сказать по телефону назойливому знакомому, что ее, Жози, нет дома. Мать просьбу не выполнила, а Жозефине попало за намерение солгать.
Мы виделись практически каждый день. Балкон Сарры выходил во двор, который принадлежал к типу дворов — колодцев. Но мы неудобств не видели, напротив: стоило громко крикнуть, и подвижная сестричка тут же откликалась. Если, конечно, не была занята с мамой. Окна универсальной комнаты тети Поли — столовая, спальня, гостиная, детская и кухня в едином пространстве на два окна — выходили на улицу, там тоже нетрудно было выкликнуть сестру и даже взобраться с улицы на подоконник, поскольку это был высокий и торжественный первый этаж. Регулярность наших встреч обеспечивалась еще и музыкальными занятиями. Поскольку моя мама была учительницей музыки, то, как это было принято в Одессе, детям нашего двора заботливые родители пытались дать музыкальное образование прямо в нашей квартире. На рубеже веков, на другом конце света, в Калифорнии, я встретил двух бывших мальчиков из нашего двора: Путилова, чей отец работал вместе с моим в Еврабмоле, и Губермана, чей отец был еврейским писателем. И в первых же воспоминаниях появилось имя Эсфири Григорьевны, которая некогда обучала обоих игре на фортепиано. Племянницы пианистки уже никак не могли уйти от судьбы. Поскольку инструмента не было ни у той, ни у другой, обе приходили к нам готовить уроки «по музыке». Приходили, естественно, тогда, когда старших не было дома. Сарре музыка была противопоказана по психофизиологическим параметрам. Жозефина была даровитей, но не намного. Обе приходили заниматься, в разное время, — и мы проводили вместе восхитительные часы. Однажды в музыкальный час мы с Жозефиной, увлекшись спором, не имевшим отношения к музыке, немного подрались и, налетев на неустойчивую этажерку, разбили довольно дорогую вазу. Победила дружба.
Мы были типичными одесскими детьми из интеллигентных семей. Нас многое занимало, мы много читали. Это была мерка, в Одессе так и говорили — «начитанный мальчик». Чтение было неотъемлемой частью нашей детской жизни, знакомые подростки при встрече первым делом спрашивали: а что ты сейчас читаешь? Обсуждение прочитанного входило в класс важнейших ритуалов подростковой жизни. Иногда читали вместе, вслух. Особенно славно получалось с юмористической литературой, потому что вместе выходит смешней. Впрочем, об этом еще Анри Бергсон знал: комическое, — писал он, — не доставляет удовольствия в одиночестве. Он был прав, хотя только отчасти. Явственно вижу, как мы с Жозефиной в чудесный июньский день сидим у распахнутого окна и читаем вслух Гашека. «Исповедь старого холостяка». Это невыносимо смешно. Окно высокого первого этажа («бенуар»), как сказано, выходит на улицу, и наш истерический хохот останавливает прохожих…
В сороковом году дистанция между нами как бы увеличилась — Жозефина стала студенткой. Раньше дружба скреплялась общностью школьной жизни и школьных интересов, опыт старшеклассницы освещал жизненную перспективу. Теперь я школьник, а она — студентка. Какая сила направила ее в Институт связи, сейчас уже не вспомнить. Кажется, туда поступали ее приятели. Выбор был неудачный, хотя училась она успешно. То ли по поводу перемены статуса, то ли еще в последний школьный год, в предчувствии перемены, у нее появилось новое зимнее пальто с недурным, в крупных пятнах под ягуара, кошачьим воротником. Ему суждено было сыграть важную роль в истории.
* * *
Многие еще помнят, что война началась 22 июня. Нам было известно, что Красная армия непобедима, что мы будем бить врага на его территории, что броня крепка и танки наши быстры. В июле стало ясно, что из Одессы надо бежать. В том же июле, кстати, я впервые в жизни услышал, как учащиеся ремесленного училища из окон кричали «жид!». Это они мне кричали.
Мы покидали Одессу в августе. Завод «имени Октябрьской революции», где работал отец, эвакуировали морем, на грузовом пароходе «Ян Фабрициус» (был такой латыш — революционер, красный военачальник, утонувший ранее в том же Черном море). Как видно из истории нашей семьи, попасть в трюм «Яна Фабрициуса» могли не только работники завода, но и члены их семей. При определенных условиях понятие семьи можно было толковать в расширительном смысле. В нашу семью входили — кроме отца, мамы и меня — сестра мамы с мужем, профессором медицинского института, и малолетней дочерью, брат мамы с женой, вдова другого брата мамы — с дочерью и маленькой внучкой, чей отец вскоре должен был погибнуть под Севастополем. Всего одиннадцать ртов. Признание этого конгломерата за полноправных членов семьи одного работника завода стоило денег — лицу, ответственному за выдачу талонов на размещение в трюме «Фабрициуса», надо было уплатить взятку в размере двух тысяч рублей с носа. И то — ответственное лицо было приятелем отца и, это уже чистая случайность, дядей моего лучшего школьного друга. Искомой суммы денег у нас не было, не было их даже у профессора Гиммельфарба, были деньги только у маминого брата, дяди Шуры. Он, бездетный, копил всю жизнь и, спасая себя, уплатил, т. е. — как бы дал взаймы, ибо на более широкие жесты был неспособен. Словом, мы отплывали с родней мамы. Между тем, три сестры отца оставались в Одессе.