Изматывают еще очень очереди за обедом, когда выстаивать приходится за тарелкой супа по 1½ часа в ужасающем холоде в столовой на каменном полу. Какое спасенье наша печурка. Пусть чад, смрад, дым и грязь, но все же около нее обогреваешься немного от всеобъемлющего и всесокрушающего холода, губительно, смертельно действующего на наши истощенные организмы. Ведь даже Аркин потерял свой оптимистический нахально-навязчивый тон и меньше утешает и официально ободряет. Оказывается, донором неплохо быть. Ясенявский и Аркин, кроме 1-й категории, еще получили массу продуктов в виде единовременной выдачи{394}. Как я просчитался, что в свое время не пошел на это, но я боюсь крови. Мне и сейчас нехорошо, как только назовут это слово.
16 января.
Пожары. Из-за железных печек, установленных в домах и учреждениях, возникло за последние дни масса пожаров. Печки установлены для экономии топлива{395}. Я по глупости не дал Нюре в свое время приобрести «времянку» или «буржуйку»{396}, как они прежде назывались, за 400 гр. хлеба, т. к. за деньги они не продавались, или если достать за деньги, то они стоили 250 и больше рубл[ей]. Теперь у меня поэтому нет дров. Горел Гостиный двор, на Пантелеймоновской, у Цирка и др. Т. к. все замерзло и воды нет, то, пока пожарные добывали воду, выгорали целые здания. На завтра в 1.30 назначена реп[етиция] с Нечаевым. Сегодня был у нас в комнате Хухрин, и ему подали мысль — для спасения вымирающего оркестра спасти его эвакуацией{397}. Он, кажется, ухватился за эту мысль. Как-то посмотрит вышестоящее начальство. Сегодня я себя чувствую бодрее, хотя пролежал до 1.30 и проворонил хлеб. Мне его не досталось, и я в первый раз ел только в обед в 4 часа, и то холодный суп, желе и кашу. Опять про гастрономию и Нюру: она ведь меня фактически содержала с конца августа. Она приносила по 5 котлет, колбасу, свинину. Ее щи — густые, жирные, она мне уступала свой хлеб, приносила каши, стирала мое белье. И за все это не брала ни одной копейки. Она поддержала меня самым настоящим образом. Может быть, да и наверно, только поэтому я сейчас еще бодр. Я сегодня даже проявил активность, сходив за дровами 2 раза вниз и за водой. К ночи я после недельного перерыва умыл руки, шею и лицо. На улицу не выходил. Прессер говорит, что я бодр оттого, что был все время в тепле. Это верно. Какое счастье наша маленькая печурка. Хотел звонить Нюре, но не звонил. Заканителился с обедом. Боюсь, что она мне теперь ничего не принесет. Пришел Баккара и взял у меня одеяло, я боялся, что замерзну, но ушел Савельев и отдал мне матрац и одеяло ватное и пальтушку. Теперь мне будет тепло. Вот как спасает случай, и поэтому не надо отчаиваться. В городе, говорят, с хлебом опять ужас. Его нет в булочных, и народ простаивает целыми днями. Хорошо, что я беру на день вперед, а то бы мой хлеб пропал. Не проспать бы завтра и получить его. Завтра уходят на стационар{398} Рубанчик, Прокофьев и Баккара. Лейбенкрафту и Кутику дали спецпитание. Лейбенкрафт ожил и, очевидно, под впечатлением разговоров о возможном отъезде в особенности. Он даже играл в лото. Протянуть бы муку до свидания с Нюрой и не потерять ее помощи, не то я погиб.
1-е февраля 1942 г., воскресенье.
Сегодня я дома. Ушел из Радио в начале пятого. За эти 2 недели был дома 2 раза, по понедельникам. Брал с собой муки и понемножечку крупы. В первый раз овсянку, во второй пшеничную. За это время многое переменилось. Во-первых, мы не работаем. Я только дежурю. Аркин и Ясенявский отлынивали понемногу от этого дела, а теперь из нашей комнаты дежурю только я. В Радио вовсю рубят и пилят мебель на дрова. Благодаря этому у нас сухие дрова, мы к этому еще крали доски на чердаке и топим уже не бумагой, а сухими досками. Печка почти не дымит, но в общежитии все равно ужасно грязно. Я по неделям не умываюсь. Даже руки и те умываю раз в 2–3 дня. Из-за ужасной грязи и возни с печкой грязь въелась в тело и ее, кажется, не отмыть вовек. Положение наше ухудшается со дня на день, и то, что казалось концом страданий, оказывалось еще далеко не концом. Утренние стоянки в ужасном холоде в столовой на каменном полу за хлебом, которого вечно не хватает, и за обедом, выражающемся в тарелке жидкого супа, ужасно изнуряют, но все же это куда легче, чем остальному населению, выстаивающему целыми днями в очередях при теперешних жутких морозах в 30 с лишним градусов. Тем более что, благодаря близости общежития, мы все время бегаем обогреваться домой. Неделю тому назад отправили в госпиталь (стационар) Лейбенкрафта и Шредера{399}. С Лейбенкрафтом у меня произошли большие неприятности… <…> когда его отправляли, он пристал ко мне, чтоб я его проводил. Я и так боюсь ходить по городу, и я ему отказал… <…> Он <…> упорствовал, и я, считая, что я достаточно поухаживал за ним первую половину дня, сварив ему кашу и делая др[угие] услуги, он не ушел и вернулся обратно. К счастью, на следующий день Андрей подал мысль заплатить уборщице, чтоб она его проводила. Так оно и было. Он был благополучно доставлен, но я ужасно волновался эти 2 дня. В особенности в первый день, когда все ушли и я мечтал, проводив больных, позаниматься немного на скрипке. Это мне, конечно, не удалось. Несмотря на то что Радиоцентр переведен на особый кабель, по которому у нас все время должен быть свет{400}, свет часто гаснет на целый день. Мы собираемся в кружок у печки, греемся и разговариваем. Настроение подавленное, и не столько потому, что нам холодно и голодно, но особенно ужасно то, что мы ожидали резкого улучшения в связи с близким прорывом блокады, но чем дальше, тем положение безнадежнее. Прорывом блокады пока и не пахнет. Продукты за декабрь (жиры и невыкупленные др[угие] продукты) пропали. Голод все усиливается, грязь из-за отсутствия воды и холода все больше. Уборные везде загажены и закрыты{401}. Уборщицы болеют и большей частью околачиваются в столовой, ничего не делая. Куб, из которого мы брали кипяток («титан»), сняли будто бы для того, чтоб починить, но обратно не поставили. От этой грязи во всем городе, массы неубранных или плохо убранных трупов все ждут весной, кроме бомбежек, и страшные эпидемии, которые, несомненно, возникнут при потеплении, когда снег и грязь расплывутся. Участились случаи убийств на почве грабежа и людоедства{402}. Вернулся Лейкин, которого мы отправили 3 недели назад в полумертвом состоянии. Он лежал в больнице в страшном холоде и абсолютной темноте, т. к. окна забиты досками, а света нет. В его палате лежало 5–6 человек, и почти ежедневно кто-нибудь умирал, иногда двое умирало в сутки. Человек лежит, разговаривает, и через полчаса он уже готов. Кормили там очень плохо, но там, очевидно, все-таки лучше кормили, чем в нашей столовой, т. к. он немного окреп. Трупы в больнице складывались в сарай, как дрова. К Нюре мне очень трудно теперь дозвониться. Во-первых, у нас в Доме радио испортились телефоны. Я стою на холоде по 20–30 мин. в 41-й комнате и держу кнопку испорченного телефона. Нюру, как правило, не вызывают, но все-таки пару раз за все время я ее добился. Вдруг неделю назад в городе не работал 3 дня телефон, но это ужасное бедствие перекрыло последнее несчастье — в город перестали подавать воду{403}. Это меня как обухом ударило. Неделя, как нигде не идет вода, и весь город тащит воду из рек: Невы и Фонтанки. Мало того что нет продуктов, мало очереди за хлебом, так еще воду тащить бог знает откуда. Мы брали снег на крыше, растапливали его, но вода от него такая грязная и дурно пахнет, что это добывание воды из снега доставляло мне больше мучения, правда, очищение воды от грязи отнимало много времени, и это уже было хорошо, т. к. безделье страшно угнетает. Вернулись, как я уже, кажется, писал, Прокофьев и N. С последним я ужасно ругаюсь. Он стал еще невыносимее. Кричит о том, что его спасли от смерти, хотя и сейчас его жизнь в большой опасности, если он что-либо будет делать. Ему надо лежать, чтоб ему все подавали и т. д. Говорит он очень тихо, чтоб подчеркнуть свою слабость. Ленив он невероятно, нахален, и я своей несдержанностью нажил в нем ужасного врага. На днях зашел Хухрин. Он теперь к нам часто заходит и рассказывает, что выехать очень трудно, а коллективом невозможно, несмотря на благожелательное отношение к этому дирекции Радио. В связи с последним выступлением Попкова и его призывом к очищению города от грязи и нечистот{404} все: и больные, и здоровые из нашей комнаты — должны были идти на связанные с этим работы. N, как всегда архитихим голосом, заговорил о своей слабости и способности к смерти. Я имел глупость сцепиться с ним и Прокофьевым. Скандал был большой. Утром еще я как дневальный выносил ведро{405} и по совету Прессера пошел по черной лестнице, где было темно, и в довершение дверь на улицу оказалась закрытой. Я достаточно помучился и, придя в комнату, назвал его скотом, не ожидая, что это произведет такой отрицательный эффект. Он на меня взъелся не на шутку, и, таким образом, я в один день заимел 3-х могущественных врагов. Прессер был еще на меня сердит за то, что я не мог ему больше принести масла и муки, и он искал случая отомстить мне или меня помучить. Он его теперь нашел. Я больше всех дежурю и «чужак» в общежитии. К счастью, это продолжалось 2–3 дня. Я не получил спецучета, которого так жаждал и надеялся получить после замечательной бумажки Ходоренко. Не получили его и Кутик, и Прокофьев. Бабаева призвали в армию. Я бросился к П[рессеру], ожидая в скором этого и для себя, но П[рессер] со своим обычным спокойствием заявил мне, что «все будет в порядке». Я сам пошел к Хухрину выяснить этот вопрос. Он сказал, что узнает. Я ему, конечно, не поверил, и, как впоследствии оказалось, он был слишком занят собой, стараясь эвакуироваться хотя бы сам, без оркестра, чтоб справляться обо мне. Все кругом стараются уехать. У меня тяжелое состояние, и я часто спускаюсь в мастерскую, где проходят горячие трубы, грею ноги и отдыхаю один от окружающих в общежитии. До скандала я как-то расчувствовался с Кутиком, и он мне рассказал, что они, т. е. П[рессер], он и Аркин, предпринимают шаги к отъезду. В компанию включен и я. Я поговорил с Аркиным, и казалось, что вся остановка в транспорте. Я взялся тоже помочь, использовав для этого Ерманка и его связи. Все, как полагается, оказалось блефом, но в какой-то степени сблизило меня с ними. Как-то, когда я стоял на посту, пришел актер, на которого не был оставлен пропуск, я его не пропускал. Разговорился с ним. Он оказался Чобуром{406}, актером театра Радлова{407} (который, я слышал, должен был эвакуироваться) и секретарем партбюро этого театра. Он обещал меня устроить в театр и забрать отсюда. Опять, наверное, чепуха, но если б это вышло… Получил в предыдущий приход домой письмо от Муси. Письмо ужасное по настроению и беспомощности. Я невероятно злился, не находя выхода своей злости. Я ей ответил через неделю. Мои письма к ней злы и беспощадны, хорошо, если они к ней не доходят. 30/I вдруг ко мне подошла из спецотдела Измайлова и велела зайти к ней. Меня это взволновало. Не меньше я был удивлен, когда она мне вручила повестку явиться в Большой дом{408} на Литейном. 1-го числа я там был, но прием был отложен на 2-е. О чем я только не передумал по дороге туда. Я думал, что больше меня оттуда не выпустят, что на меня сделан ужасный донос. Подумал я и о наследстве из Америки — какой вздор! Пришел я туда рано и пошел к Любе коротать время. Во дворе я встретил плачущего Бусю. У них умерла маленькая Маргарита. Люба мечтала, что после войны этот ребенок будет для них большой радостью, но ее жизнь оказалась намного короче длительности войны. Вечером я был дома{409}. Как я ни добивался этого вечера, меня заставили дежурить, и я пошел домой только в воскресенье. В первый раз за все время Нюра ничего мне не могла дать. Она эту неделю ничего не приносила. Я к ней эти дни совершенно не мог дозвониться, и, хотя в прошлый раз, когда я был дома, мы договорились, что Даша в среду переедет ко мне, я боялся идти без предупреждения. Но сколько ни звонил, не мог добиться Нюры. Хотел идти в субботу 31/I, но заставили вечером дежурить, и мне пришлось идти в воскресенье 1/II после того, как я был в Большом доме. В субботу, кстати, целый день стреляли. Вышел я в начале 5-го. Замка на двери не было, но дверь была закрыта. На мой стук ответил Надькин голос, что «мама скоро придет». Я взял у Купцовых ключ и вошел в комнату. Приятным было то, что не было адского холода, которого я так боялся при посещениях дома. Было так холодно, что я не мог стоять на полу и всегда переминался с ноги на ногу, стараясь поменьше касаться пола. Все замерзало, и Нюра мне пожаловалась, что графин лопнул. Правда, она его отогревала у печки, но это не в счет. Она не оставила своей старой привычки бить нещадно посуду. Оказалось, что все чашки перебиты. Я отвлекся. Даша скоро пришла. Она ходила за водой на Неву. Надя все время кружилась и прыгала, пока мы с Дашей разговаривали. Оказывается, за эту неделю Нюра ничего не принесла домой. И несмотря на то что я принес керосина 2 литра, вымененного у Лейкина, которому я отвалил за это 3½ чашки муки, я еле взял у них 2 чашки муки: одну для отдачи Лейкину, другую для себя. Угостили меня вечером студнем, очень хорошим, из свиных шкурок, и макаронным супом, в который Нюра положила немного мяса. Утром, доев свою тарелку студня, я ушел.