— А как же коварные разлучники да разлучницы? — как-то спросила Марийка Кролевец. — Ить навсегда расстаешься с душою своею…
— Марийка, ну как же с душой расстаешься? Душа — она всегда с тобой остается. Она и есть вместилище твоего кохання.
— Но коханый-то мой уходит-уезжает в края далекие! Что ж мне одной-то вековать? Может, и впрямь, головой в омут — и дело с концом?
Мотря Васильна тогда покачала головой, глянула укоризненно.
— Это трусость, девочка. Не век, поди, тебе одной вековать — ежели судьба у тебя одного отнимет, то другого обязательно подарит. И вот еще о чем подумай — каково твоему коханому в свейском крае, аль на Волге, аль в Европах в услужении знать, что ты от любви к нему в омут-то бросилась? Поди, решит, что это он своими руками тебя жизни лишил… И хорошо это?
— Нет, — покорно кивнула Марийка. — Нехорошо… Трудно жить с таким камнем на совести…
— Ну вот, а ты говоришь «в омут»… Любая женщина — украшение этого мира, для кого-то счастье единственное, судьба, вторая половинка души! И не дело от первой глупой влюбленности руки на себя накладывать.
— Глупой влюбленности? Да как же понять, глупая она иль умная? Влюбленность или кохання всей жизни?
— Это просто, девочка. Нужно только представить, что будет, если твоему любимому от тебя уехать придется, надолго, если не навсегда. Представить, что и письма от тебя к нему и от него к тебе редко-редко доходить будут… Представить, что не разлучница злая, а дело важное держит твоего любимого вдали и год, и два, и три. Вот ежели все это для тебя пережить возможно, ежели ты видишь его во сне каждую ночь и слышишь все его думы — то это чувство большое, долгое, сильное. О таком чувстве мечтать надо, ждать его, как подарок небес. Если ты ему передаешь все силы, отдаешь и чувствуешь, что он этот дар твой принимает, — ты дождешься его.
— Господи, да где ж сил на такое набраться?
Матрена Васильна улыбнулась, чуть горьковато, но гордо и светло:
— А вот она-то, любовь, и даст тебе на это сил. Если это Любовь с большой буквы, настоящая, а не глупости, какие иногда девчонкам в голову лезут.
Маленькая Мотря уже добралась до большого игуменьиного дома, уже поднялась по высоким крутым ступеням в верхние покои. Матушки настоятельницы, однако, нигде видно не было. Должно быть, опять ушла в часовенку…
Какая-то тайна, никому здесь неведомая, объединяла старую игуменью и стареющую Мотрю Васильну. Какая-то общая, давняя, несмолкающая боль. Оттого стольких послаблений и удостоилась Кочубеевна, поди… Оттого о ее здоровье матушка игуменья каждый день справляется, да десяток раз на дню.
Густой колокольный звон заполонил все вокруг. Отсюда, с высоты холма, было отлично видно, как сестрицы-послушницы потянулись из храма в столовую комнату, отстояв обедню. Ночной морозец прихватывал все пуще, угревшиеся в божьем доме девицы ежились, однако никто еще не сменил теплый плат на куцые, но все ж таки меховые жилетки. Лишь детям, вроде нее, Мотри, дозволяла матушка игуменья одеваться потеплее.
— Что стоишь, девочка? — раздался сзади голос наставницы. — Аль не проголодалась еще?
— Задумалась я, матушка… — Мотря низко поклонилась. — Задумалась о зиме да о том, что надо бы и потеплее одеваться.
— Пора, детка… Рановато в этом году холода пришли. До Филиппа еще почти две недели, а уж ледок крепчает. Вот на Анну и оденемся, поди, Господа не прогневаем.
— Не прогневаем, матушка наставница, — эхом отозвалась Мотря.
Игуменья спускалась вниз, девочка шла следом. Ох, как же эти короткие минутки до столовых комнат Мотря любила! Любила и боялась. Матушка-то по пути разговаривала чаще сама с собой, однако любила, чтобы она, глупенькая Мотречка, ей отвечала. Иногда, ох, как редко, но и похвалы от строгой наставницы можно было дождаться. Тогда она клала ей на голову теплую руку и, легонько потрепав, повторяла: «Ты есть голос моей души, малышка…»
Сегодня матушка начала свой путь с вопроса:
— Так что там Мотря Васильевна? Не занедужила ли?
— Здорова. Сказала, что и к обеду выйдет, и урок проведет.
— И слава Богу! — Наставница перекрестилась. — Должно быть, в размышлениях пребывает?
— Пребывает, матушка. Шитье как третьего дня отложила, так оно и лежит, лишь иголка торчит-блещет в свете камелька.
— Оно и понятно. Ивана вспоминает Матренушка. Десять годочков, как не стало его, вот рукоделие и отложено. Плачет?
— Нет. — Мотря взглянула наставнице в лицо. — Не плачет… Глаза сухи, лик светел… Словно Мотря Васильна уж и здесь и не здесь… Но голос бодрый, и глаза… живые глаза-то, тутошние.
Игуменья обожала свою служанку — маленькая Мотря ничего не боялась, а ее суждениям можно было доверять так, как не доверишься и десятку взрослых. «Хорошая девчонка растет. Для кого-то счастьем и горем станет. Если Господь Бог даст…»
— А Иван — это кто? Кого Мотря Васильна-то поминает?
— Вот за уроком у нее и спросишь, егоза! — Матушка игуменья погладила девчонку по плечу.
До столовой дошли молча — наставницу поглотили другие мысли. А малышка Мотря все думала, как же у Матрены-то Васильны спросить, чтобы не сильно ее ранить-обидеть?
* * *
Для уроков рукоделия Матрена Васильевна выбрала светлую большую комнату с огромными окнами. Говорили, что когда-то в этих покоях пряталась от гнева своего мужа сама царица Ольга. Врали, поди. Однако комната, последняя из четырех в анфиладе, была удивительно уютная — квадратная, о шести огромных окнах, но теплая и чистая. Да и как иначе может быть? Игла-то стальная, шелк холодный, да и нить золотая не теплее. Хорошо ли будет, ежели узор нарушится оттого, что пальцы замерзли?
Учениц у Кочубеевны было немного — наставницей строгой оказалась Матрена Васильевна, за провинности не ругала, но учить соглашалась только тех, кто усердием отличался, не повинность отбывал, а удовольствие от своей работы получать научился. Нынче вместе с маленькой Мотрей в комнате было семеро девушек. Самой старшей, Марусе, шел шестнадцатый год, а самой младшей, Мотриной младшей сестричке, только исполнилось шесть.
Девушки постарше разложили на трех сдвинутых столах тяжелый бархатный отрез с вышивкой — картина была создана только наполовину. До Рождества, конечно, было время, но все же лениться не следовало: покров алтаря еще надо было выстирать и отгладить.
— Что-то задерживается Матрена-то Васильевна, — задумчиво проговорила Маруся, глядя в окно. — Уж скоро и темнеть начнет, а она все не идет…
— Тут я, девочка, не тревожься, — раздался от двери голос. — У матушки игуменьи задержалась, заговорились мы, давние годы вспоминая.