Среди нас не было совсем неграмотных, но некоторые далеко в этом не продвинулись. Один крестьянин представился как Арзак и, когда сержант спросил, как это пишется, ответил безапелляционно: «Да никак». С теорией тоже были затруднения. На коварный вопрос, сколько нашивок у «двухнашивного» лейтенанта, мой сосед Жакмэн осторожно ответил: «Меньше одной ему никак нельзя». Третий, чьи способности к индукции заслуживали всякой похвалы, бойко перечислял военные чины: «сержант, старший сержант, лейтенант, старший лейтенант, …, генерал, старший генерал». (Читателю наверное будет интересно узнать, что наш великий де Бройль был демобилизован как «аджюдан» — это следующий унтер-офицерский чин после старшего сержанта — в 1919 году, после шестилетней военной службы.)
Запомнилась еще одна история той поры. Мы на дворе чистили картошку. Кто-то из моих товарищей затянул песенку весьма сомнительного содержания, остальные поддержали. Проходящему мимо унтеру показалось, что пели Интернационал. (Петь его во французских казармах никогда не поощрялось, а в военное время, да еще в 1939 году, после советско-германского договора вообще было недопустимо.) Нас вызвали к капитану, где все побожились, что и не думали петь Интернационал. Тогда капитан обратился к одному из нас, так сказать, профессионально правдивому, к семинаристу, и спросил у него, как называлась песня, которую пели его товарищи. Семинарист побледнел. В конце концов все разъяснилось, и дальше капитана дело не пошло.
Пришло Рождество, а с ним и рождественский отпуск. А гимнастерок все еще не было. Интендантство разыскало где-то партию странных темно-синих курток с красной каймой, в которых нас и разослали по домам. (Некоторые уверяли своих доверчивых родителей, что это была парадная форма десантников.)
После отпуска, в январе 1940 года, меня отправили в городок Немур (Nemours) в восьмидесяти километрах от Парижа в, так называемую, специальную группу (СГ) в качестве кандидата в УОЗ (ученик-офицер запаса, т. е. кандидат в офицеры запаса). После трехмесячной подготовки в СГ был экзамен на поступление в Артиллерийское училище в Фонтенбло в качестве УОЗ. Там проходили вторую трехмесячную подготовку, затем был выпускной экзамен, по которому все УОЗ распределялись по фронтовым частям, выдержавшие — юнкерами, провалившиеся — сержантами. Так подошел конец июня 1940 года.
Во Франции все считали, что время на нашей стороне. Плакаты призывали сдавать металлический лом, чтобы «ковать из него сталь победителей», и утверждали с железной логикой: «Мы победим, потому что мы сильнее». Никто никуда не торопился, кроме немцев, но этого мы не знали.
Уход в СГ, куда брали только добровольцев с образованием не ниже среднего, представлял моральную проблему: все УОЗ шли в полевую артиллерию, которая располагалась ближе к фронту и, значит, была опаснее. Из наших четырех интеллигентов семинарист и я бесстрашно записались в полевую, счетовод и коммивояжер предпочли остаться. Народ в СГ сильно отличался от казармы в Шатору образованием (все имели, по крайней мере, Бак), а еще больше настроением. Большинство, в том числе и я, серьезно хотели научиться воевать.
Мы научились разбирать, чистить и снова собирать лебелевскую винтовку. Некоторые (не я) могли делать это с закрытыми глазами. На стрельбу в цель на каждого отпустили по две дюжины патронов. Нам показали пулемет и объяснили, как с ним обращаться. Наконец, мы увидели «семидесятипятку», или просто «75», красу и гордость французской полевой артиллерии, — пушку калибра 75 миллиметров. В 1914 году это была, бесспорно, лучшая в мире полевая пушка, но на дворе стоял 1940 год. Мы изучали ее очень подробно и узнали о ней почти все, что можно было узнать: число смазочных отверстий (32), вес казенной части (26 килограммов) и число ее винтовых нарезов (я забыл сколько). На каверзный вопрос, куда попадает снаряд, вылетая из дула, мы научились отвечать: «В область внешней баллистики».
Я сказал, что мы знали почти все про «75». На вопрос: «Каков состав жидкости гидравлического тормоза полевого орудия калибра 75 миллиметров?» — требовалось ответить: «Состав жидкости гидравлического тормоза полевого орудия калибра 75 миллиметров — военная тайна». Но, хотя это и было военной тайной, все знали, что эта жидкость замерзает между -15 и -20 °C, что исключало употребление этого орудия в холодном климате.
Эта проблема возникла во время советско-финской войны, которая была тогда в полном разгаре. Нашему главному штабу хотелось подсобить Финляндии. Было решено послать финнам не бесполезное орудие «75», а его предшественника — полевое орудие де Банж (de Bange). Это было прекрасное средневековое оружие; проблема замерзания жидкости гидравлического тормоза решалась изящно и просто — отсутствием гидравлического тормоза, т. е. отдачей орудия без возврата на прежнюю позицию (куда его лихорадочно вкатывала обратно прислуга). Ритм огня, четыре в минуту для «75», падал у орудия де Банж до одного в три минуты. Я знаю, о чем говорю — в Фонтенбло я сам стрелял из этого орудия. Счастливчики финны!
Был курс ИАО (инструкция по артиллерийскому огню), на котором мы учились подсчитывать разные параметры ведения огня, учитывая координаты мишени, скорость ветра и тип боеприпасов — снаряда и взрывателя. Мы научились также делать топографические съемки. Все это было отнюдь не так плохо. Плохими и, пожалуй, возмутительными были жизненные условия. Нас поместили в сыром, холодном и темном подвале заброшенной пивоварни. Начало зимы было очень холодным, и почти все хворали инфлюэнцей или ангиной. С температурой ниже 38,5 °C в санчасть не принимали. Спали на соломенных матрацах прямо на полу. Условия для умыванья были ужасные, и только самые закаленные и самоотверженные мылись ниже шеи. Единственное преимущество холода заключалось в том, что не было тяжелого запаха, свойственного казармам. Однажды у меня произошел инцидент со старшим сержантом. За нечищенные башмаки он обозвал меня «грязной свиньей», ставя в пример свои собственные, начищенные до блеска. Возмущенный, я бросил ему вызов разуться, чтобы сравнить и чистоту ног (свои я как раз мыл в то утро). Он вызова не принял и после этого ко мне больше не приставал. Мне могли бы сказать: «Чего вы жалуетесь? Ведь была же война, и вы должны были себя считать счастливчиками, что сидели в тылу». Однако многие из нас совсем не рады были сидеть в тылу, и, кроме того, тыл или не тыл, держать людей в свинских условиях из-за халатности и бездарности отдельных людей было непростительно.
Однажды в остром припадке лени и уныния я решил избавиться от скучной практики хоть на день и записался на медицинский осмотр, где пожаловался на боли в груди. Военный врач отнесся к этому очень серьезно, тщательно выслушав сердце, вынес диагноз «порок митрального клапана» и предписал мне явиться на будущей неделе в городской госпиталь для более тщательного осмотра. Я не сомневался, что там мне предпишут увольнение. «Нечего радоваться», — прибавил он, — «с вашим пороком жить вам недолго, а пока не стоит прерывать практику». Как всякий симулянт, я мечтал надуть врача, но на этот раз, как говорят у нас, «невеста была слишком хороша». Я вернулся в казарму расстроенный. Как назло, на следующий день у нас кто-то заболел скарлатиной, и объявили карантин. Обучение продолжалось, а вот в город (и, значит, в госпиталь) не пускали, и в течение трех недель карантина я грустно «нянчил» свой митральный порок. (Карантин — перевод «Quarantaine», т. е. «сорок дней», так что «три недели карантина» это оксюморон (oxymoron). Да, да, есть такое слово, оно означает внутреннее противоречие, как «горячий лед» или «культурный старший сержант».) Наконец, стало возможным явиться в госпиталь, где я рассказал врачу про свой порок. Вместо того чтобы осмотреть меня, он спросил фамилию нашего врача и расхохотался: «Он помешан на митральном пороке и присылает нам двоих-троих с этим диагнозом каждую неделю». Бог наказал меня за симуляцию, но милостиво.