Зато 9 мая в Царском Селе состоялось организационное собрание «Аполлона». Выступил Анненский, изложивший программу журнала, которая затем была сформулирована в написанном Маковским вступлении к первому номеру. Цель журнала, говорилось там, в том, чтобы давать выход росткам новой художественной мысли — в самом широком значении этого слова. В основе всей его деятельности будет лежать принцип аполлонизма, а аполлонизм — это символ самоценного, свободного «стройного» творчества, «выход в будущее через переработку прошлого». «Аполлон» будет верен только требованиям эстетического вкуса и «меры», он будет стремиться к «жизнеспособному» искусству, которое направлено «от разрозненных опытов — к закономерному мастерству, от расплывчатых эффектов — к стилю, к прекрасной форме и животворящей мечте».
Потом на собрании были распределены темы, которыми каждый из участников будет заниматься в будущем журнале. Анненскому досталась современная поэзия, Акиму Волынскому — обозрение пути, пройденного литературой за последние 15 лет. О балете должен был писать Бенуа, о путях театра — Волошин, Маковскому досталась монументальная живопись, Браудо — музыка. Анненский тут же решил, что в первом номере должна появиться статья «О современном лиризме». Он ее и напишет, правда, она появится в третьем номере.
Объявленный состав редакции вызвал недоумение. Поэт Юрий Верховский, впоследствии близкий к акмеизму, с издевкой восклицал: «Что общего между Волынским и Волошиным? — только „вол“. А между Волынским и Анненским — только „кий“».
Волынский, видимо, и сам понимал, что этот журнал не в его духе, и отказался от предложенной работы. Волошин также почти не принимал участия в делах редакции, а потом и вовсе от нее отошел.
Жизнь Гумилева была заполнена до краев: лекции в университете, встречи с друзьями — Толстым, Городецким, Гофманом, с Дмитрием Владимировичем Кузьминым-Караваевым, дальним родственником Гумилева, и его женой, поэтессой Елизаветой Юрьевной, долгие дискуссии с Маковским о журнале. И все более захватывавший его роман с Елизаветой Дмитриевой.
Их вкусы и устремления были во многом разными. Для Дмитриевой Брюсов неприемлем — холодное мастерство и только, — но очень близок Волошин, с которым Гумилев вовсе не чувствует родства. А Волошин утверждает, что «искусство драгоценно лишь постольку, поскольку оно игра. Художники — ведь это только дети, которые не разучились играть. Гении — это те, которые сумели не вырасти. Все, что не игра, — это не искусство».
Дмитриева преподавала русскую историю в Петровской женской гимназии и посещала собрания Поэтической академии в квартире Вяч. Иванова — они закончились в мае 1909 года. Тогда же вместе с Гумилевым она уехала в Москву, а потом дальше — в Коктебель, к Волошину.
Николай Степанович не считал нужным скрывать свою с ней близость. Видимо, Дмитриевой посвящена «Царица», напечатанная в первом номере «Острова», а возможно, ею же навеян одновременно написанный «Поединок»:
В твоем гербе — невинность лилий,
В моем — багряные цветы.
И близок бой, рога завыли,
Сверкнули золотом щиты.
Она вспоминает, что Гумилев много раз просил выйти за него замуж. Ревновал, когда Дмитриева говорила о слове, которым связана со своим женихом. («Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья.»)
У них были свои ласковые имена друг для друга: «Гумми» и «Лиля». Гумилев говорил, что это «имя, похожее на серебристый колокольчик».
В Коктебеле ему стало ясно то, о чем Гумилев догадывался давно: Волошина и Дмитриеву связывают более близкие отношения, чем ее восхищение стихами и акварелями мастера. В «Исповеди» Дмитриева, вспоминая эту поездку, говорит о своей вине перед Николаем Степановичем. Но что было делать: «Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно — и к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего… Выбор был уже сделан, но Н. С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор?»
Но она не вполне прямодушна. Есть ее письма Волошину, написанные незадолго перед поездкой. Вот одно, от 13 мая:
«Дорогой Макс, я уже три дня лежу, у меня идет кровь горлом и мне грустно… У нас холодно. Думаю о Вас много, и скучаю от здешнего. Читаю Шекспира. Если достану билеты, то выеду 24-го в воскресенье… В Москве ко мне, может быть, присоединится Гумилев, если ему не очень дешево в 3 классе. Но я бы лучше хотела ехать одна. Хочется видеть Вас, милый Макс…»
Вот следующее, 22 мая:
«Дорогой Макс, уже взяты билеты и вот как все будет: 25 в понедельник мы с Гумилевым едем, с нами Майя (Звягина. — О. В.) и ее отец… По моим расчетам мы приедем в субботу в 7 ч. утра в Феодосию, п. ч. едем в 3 классе… Гум. напросился, я не звала его, но т. к. мне нездоровится, то пусть… Я Вас оч. хочу видеть и оч. люблю. Лиля».
Всю дорогу Николай и Лиля были неразлучны, стоя рядом, глядели в окно, любовались дымно-розовым закатом.
В Коктебеле на волошинской даче собралась большая компания поэтов. Купались в море, загорали, сочиняли экспромты. Как-то устроили творческое соревнование: попросили Дымшиц-Толстую, жену Алексея Толстого, облачиться в синее платье, надеть на голову серебряную повязку и полулежа позировать на фоне моря и голубых гор. Пять поэтов: Толстой, Волошин, Гумилев, Поликсена Соловьева-Allegrʼo и Дмитриева — соревновались, кто удачнее напишет ее «поэтический портрет». Лучшим было признано стихотворение Толстого, которое он назвал «Портрет гр. С. И. Толстой». Он же описал веселое времяпрепровождение отдыхающих в шуточном стихотворении «Коктебель».
Коктебель
(письмо)Пишу я Вам, не торопясь,
К чему? Слежу мечтою длинной,
Как моря сладостная вязь
Взбегает на берег пустынный.
Здесь редко птица пролетит
Иль, наклонясь, утонет парус…
Песок и море. И блестит
На волнах солнечный стеклярус.
Прищурясь, поп лежит в песке,
Под шляпою торчит косица;
Иль, покрутившись на носке,
Бежит стыдливая девица.
Стихом пресытившись, поэт
На берег ходит и дельфину
Вверяет мысли. Зной и свет…
Болят глаза, спалило спину…
Но вот раскатистый рожок
Пансионеров созывает —
И кофе (им язык обжег)
В штанах хозяйка наливает…
Творить расходимся потом.
В 12 ровно — час купанья.
Затем обед — и на втором.
Мой бог, всегда нога баранья.
И чай. Потом гулять идут
В деревню, в лавочку иль в горы.
И на закате ужин ждут,
Кидая нищенские взоры…
Но нет, нарушила вчера
Наш сон и грусть однообразья
На берегу в песке игра:
«Игра большого китоврасья».
Описывать не стану я
Всех этих резких ухищрений,
Как Макс кентавр, и я змея
Катались в облаке камений.
Как сдернул Гумилев носки
И бегал журавлем уныло,
Как женщин в хладные пески
Мы зарывали… было мило…
Письмо начавши поутру,
Прервал для игр. Храню мечту я
Его окончить ввечеру…
Но сон песчит глаза. И сплю я.
Гумилева поместили на третьем этаже в маленькой комнате, обращенной в сторону Святой горы, с покатым деревянным потолком на шести балках. Окно было на высоте двух с половиной аршин от полу, в него виднелись только яркое небо и синяя цепь гор. В этой комнате-келье стояли деревянная кровать и маленький белый столик.