Помню (как будто это было позже), Гумилёв сказал мне: «Сдадите экзамен на парижанку» (?). Или в этом роде что-то. До чего я фактически была податлива — мне важно было внутреннее сознание своей силы. Аня не меняла ничего — ведь я играла, уезжала за город. Куда-то мы ходили втроем. Куда-то, помню, на Потемкинскую. Потом к Мгебровым[100].
Я жила несколько дальше. Гумилёв сказал как-то повелительно Ане: «Ничего, добежишь» — и пошел меня проводить до дома. Ничего похожего на «гаремность» не было.
Ее можно было даже пожалеть. Сидеть в Бежецке и скучать!..
* * *
Мы бывали у Мгебровых и без Ани. Помню, Гумилёв брал на колени сына Мгебровых. О них ходила молва, что они не очень-то чистые, и я потом сказала Гумилёву, как он не боится набраться чего-нибудь от мальчика[101]. Но мне казалось трогательным, что он брал его на колени, — как будто вспоминая своего Лёву.
Чаще всего мы бывали, конечно, в Таврическом саду.
Я всегда мечтала вырваться из России, как из плена.
И в твоей лишь затаенной грусти,
Милая, есть огненный дурман,
Что в проклятом этом захолустье
Словно ветер из далеких стран…
Лето становилось засушливым. Он уезжал на правый берег Невы — дача Чернова, — и я обещала его навестить.
Переехала на пароме (как будто), он встретил меня и снял с пригорка (берег был скалистый), и мы пошли по дороге. У меня было белое легкое платье (материя из американской посылки) и большая соломенная шляпа[102]. На пригорках сидела целая куча ребят (не цыганята, а русские дети). Они сказали хором Гумилёву: «Какая у вас невеста красивая!» Он был очень доволен, а я смутилась.
* * *
В этом доме отдыха была красивая рыжая Зоя Ольхина. Я думаю, Гумилёв перечел ей все стихи с рыжими волосами!
* * *
В это же лето (Гумилёв уезжал) был праздник III Интернационала на площади Биржи{154}. Я с Диной Мудровой в белокурых париках в виде Англии и Германии стояли на вершине лестницы, Лида Трей и еще кто-то (в черных париках) — ступенями ниже в виде Франции и Италии — и так по всей лестнице. Командовала М. Ф. Андреева, а на состав публики я не обратила никакого внимания! Устала безумно. Помню, отдыхали у Володи Козлинского, который жил уже совсем в другом районе. Козлинский и на этот раз сделал мне предложение. Я Гумилёву рассказала о Козлинском. Гумилёв ответил: «У нас с ним такая разница. Я как старинная монета, на которую практически ничего не купишь; а он — как горсть реальных золотых монет». Я это и передала Козлинскому. Он подумал и сказал: «Что же, это правда. Решать вам».
* * *
Мы с Гумилёвым ходили как-то в Этнографический музей (на Васильевском острове), где были его абиссинские трофеи. Дома у него уже ничего не было! Меня пригласил актер Любош, большой поклонник Гумилёва, посмотреть его квартиру[103].
Мне попалась по дороге роскошная ветвь липы, в цвету — и я с этой ветвью внедрилась в квартиру Любоша — действительно, до грусти красивая комната с абиссинскими трофеями, как было бы интересно, чтоб такое было в квартире самого Гумилёва!..
* * *
Вспоминая Ахматову, как поэтессу, Гумилёв говорил, что она писала стихи про русалок и что-то полудетское под Бальмонта. Потом вдруг у нее получилась фраза (4 строчки, я, конечно, забыла) — вроде слов дамы в гостиной с тайным страданием — нечто похожее на Mahot из «Le bal du comte d’Orgel»{155} (это я потом прочитала, и мне напомнило), он ей сказал: «Вот тебе надо это зафиксировать! Это то, что надо».
Он говорил, что Ахматова была удивительная притворщица, просто артистка[104].
Сидя дома, завтракала с аппетитом, смеялась, и вдруг — кто-то приходит (особенно — граф Комаровский) — она падает на диван, бледнеет и на вопрос о здоровье цедит что-то трогательно-больное!
* * *
Гумилёв говорил об Ахматовой всегда добродушно, с легкой иронией. О ее очередном муже, Шилейко, говорил с удивлением, что у нее будто и романа с Шилейко не было, а сам Шилейко был странный, ученый-ассириолог — и странный человек — Гумилёву и Лозинскому ни с того, ни с сего целовал руку.
Гумилёву были «противны» такие женщины, как Глебова-Судейкина и Паллада (?), а про Карсавину говорил с восхищением: «Это — наша дама!»
Ему нравился Судейкин (сам) и как художник — картина Судейкина «Отплытье на остров Цитеру»[105] висела у него над кроватью[106].
Я хорошо помню квартиру Гумилёва, проходную столовую и кухню (парадный ход был закрыт, — на ул. Радищева), на кухне — увы! — водились тараканы, он их панически боялся (мой отец, по словам мамы, панически боялся пауков; а я — только змей). Но мы там только проходили, а в большой «летней» комнате стоял мольберт с портретом Гумилёва работы Шведе — удачный — с темным, почти коричневым лицом, среди скал (я думаю, Абиссиния), с красным томиком в его красивой руке{156}. Там было 2 окна и зеленый диван около дверей.
* * *
Я не особенно помню, где у него (в обеих комнатах) были книги, но в передней (между комнатами) стояло кресло, и он часто (в конце зимы и потом осенью) топил печку.
Иногда мы говорили о стихах, и он объяснял мне свои «разделы»: Кузмин, по его мнению, имел превосходную композицию («как композитор!»), но «вгрызаться в образ» не всегда умел; у Мандельштама была первоклассная стилистика, но у него не было никаких разделений — все шло гурьбой, наплывами, будто сплошное стихотворение!
Доходило и до «страшного» слова «эйдолология» — уж кого он хвалил в этом плане, не помню!
Меня он хвалил за ритм и радовался, что у меня получался «паузный амфибрахий»…
Но вот немножко глупенькое стихотвореньице, которое будто бы… мой стиль[107]:
Вы, нимфы леса и реки,
Грусть свою излейте…
Спойте песню, ветерки,
На тростниковой флейте…
Он как-то вскрикнул: «Я каждый день благодарю небо за вашу божественную глупость…» (?)
Я, конечно, не могу писать то немногое, интимное, что он говорил о двух своих женах. Единственно, что они условились с Ахматовой сказать друг другу о своей первой измене. «Представьте себе, она изменила первая», — сказал он без всякой злости.
О своих «дамах» он был совершенно дискретен, за исключением одной, Татьяны Адамович, — которая афишировала свои отношения с ним. Говорила, что она «мстила» за свою сестру… но какая же это месть? Он говорил, что Татьяна была очень бойка, самостоятельна; она ругалась из-за Мопассана, которого она обожала и превозносила. Она его насильно посадила на извозчика и свезла в редакцию, чтобы он (хотя нехотя!) написал посвящение ей в «Колчане».