Отец, гордился им Эрнст, всегда был верен себе и оставался настоящим джентльменом, несмотря на все хамство окружения.
До последних дней, вспоминал сын, он был деятельным и сильным человеком. Ничто не могло его сломить — ни поражение белых, ни опасности, которым он как бывший офицер подвергался при большевиках. Волей случая уцелел от расстрела, к которому его приговорил красногвардейский трибунал. И даже подлинную фамилию — Неизвестнов — пришлось перелицевать. Замена последних двух букв, в конечном счете, семью-то и спасла.
Хотя жаль, конечно, было хоронить старинную сибирскую фамилию, которая традиционно принадлежала смутьянам, бандитам, беглым из тюрем, бывшим каторжанам, примкнувшим к яицкому казачеству. Но…
Эрнст неплохо знал свою родословную, и чисто биографическую, и идейно-нравственную: «Папа служил адъютантом у атамана Антонова, поднявшего восстание против «красных» на Тамбовщине… Один мой дядька, Исайка, погиб, сражаясь в войсках Колчака. И другой мой дядька воевал… Став лишенцем, предпочел уголовный путь.
Я вырос в семье, где слово «Сталин» для отца было ругательством… Мало кого он стеснялся. Отец был картежником, и когда за столом компания пульку расписывала, он между делом Сталина материл. Просто все это были друзья детства, хотя и очень разношерстная публика. Поразительно, что люди в 30-е годы так доверяли друг другу, во всяком случае, папа распоясывался совершенно — как-то раз в припадке ярости даже обозвал Сталина мешком с грузинским дерьмом. У нас в тот день в гостях был Наум Дралюк, большой начальник на «Уралмаше» и, естественно, член партии. Он воскликнул тогда: «Хорошо, что ты в своей среде, но прекрати — тебя же расстреляют!», на что отец кротко, как провидец, ответил: «Наум, нас, белых офицеров, расстреливать перестали. Сейчас уже не до нас, сейчас вы друг в друга стреляете, так что ты сам в своем патриотизме будь осторожен». Наума потом действительно пустили в расход».
Много лет спустя, уже находясь в эмиграции, Эрнст писал друзьям в Москву из далекой Флориды: «Я напоминаю себе отца. В четыре часа утра его звонком поднимают с постели — срочно просят приехать к больному (к черту на кулички), он материт их по телефону, оскорбляет невозможно, но едет. Возвращается домой и обнаруживает, что ему в карман сунули конверт с деньгами. Едет обратно, возвращает деньги и окончательно оскорбляет всех.
Ужасный, несносный! Да, но звонят ему…»
Удивительным образом, а может, совсем даже не удивительным, подобное отношение власть имущих впоследствии перекинулось и на меня, считал Эрнст Иосифович. И в конфликте с Хрущевым, а позже и в отношениях с Брежневым — Косыгиным. Слушая его откровенно антисоветские высказывания, лояльные к художнику референты ЦК КПСС хмурили брови: «Да, ты обижен… мы понимаем… Но ты уж поаккуратней…»
Короче говоря, скульптор Неизвестный был необходим. Кем его было заменить? Да просто некем.
* * *
Если, путь прорубая отцовским мечом,
Ты соленые слезы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал, что почем, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал.
Владимир Высоцкий — «Баллада о борьбе»
Свой буйный, необузданный нрав Эрнсту удалось сберечь с раннего детства до преклонных лет. Дрался с подонками и хамами за справедливость и правду всегда и всюду, даже в Америке, причем весьма успешно.
«Когда я был мальчишкой, меня не звали драться стенка на стенку — но вызывали, когда били наших, — с гордостью рассказывал Эрнст. — Я бежал, схватив цепь или дубину, а однажды и вовсе пистолет, — устремился убивать. Я был свиреп, как испанский идальго. Месили друг друга безжалостно. Мальчишки, которые меня задирали, были намного старше. Мне 10–12 лет было, а им по 15, уже почти мужики, и дрались изрядно. Повезло, что с юных лет имел не тщедушное телосложение, мальчишкой коренастым был, крепким… Кроме того, отец у меня драчун — гены, наверно… Честь, достоинство — некая спиритуальная вещь, неуловимая. Мой друг философ Мераб Мамардашвили считал эти чувства метафизическими, и у меня это с детства.
И мне удавалось перевести мою уголовную, блатную сущность и энергию в интеллектуальное русло. Если бы Пикассо или Сикейрос не дали проявить себя в искусстве, они бы стали самыми страшными террористами. Я знаю, что говорю…»
С детства у Эрика была страсть. Он мог часами смотреть на кружево намерзших на оконное стекло снежинок или капли дождя. Зрелище всегда завораживало, уносило куда-то вдаль, перед глазами возникали живые картины. Так он повидал множество стран, континентов и даже других планет. Охотился на мамонтов и добывал огонь. А таинственные, мифологические знаки теософов переплетались с египетскими иероглифами, арабскими и древнееврейскими шрифтами.
Тут сказывалось не только отцовское, но и мамино влияние. В доме бушевали ученые дискуссии. Мама серьезно занималась теософией. Она была ученицей Вернадского, теории которого безусловно мистичны. Конечно, она не была безумной «рериховкой» или «византийкой», но всеми этими вопросами живо интересовалась. Оттуда к сыну перекочевали знания, «не положенные советскому мальчику». Эрнст уточнял: «Это наложило отпечаток на то, что, будучи художником, то есть принципиальным сумасшедшим, я обладал инстинктом философа и естествоиспытателя».
Разумеется, мамины воззрения у некоторых окружающих вызывали недоуменные, мягко говоря, вопросы. Не говоря уже о ее происхождении (она ведь не была «социально близкой»). А фамилия — Дижур — и вовсе казалась подозрительной. По семейной легенде, мамины предки происходили из рода испанских сефардских евреев Жур, принявших католичество. Во Франции они заслужили баронский титул с приставкой «де». А оказавшись после революции в России, были вынуждены замаскировать фамилию под не менее загадочную — Дижур. Мама была человеком старой школы, говорил сын, в поэзии — ученицей Брюсова, невестой поэта Николая Заболоцкого, но встретила папу…
Лет в четырнадцать Эрик увлекся персонажами книжной серии «Жизнь замечательных людей». Он представлял себя то Амундсеном, то Васко да Гама, то Пастером, потом вместе с Парацельсом сидел в темнице, страдал на костре, как Джордано Бруно, мучился угрызениями совести подобно Галилею. Проходил путь Линкольна и Спартака, освобождавших рабов. Вместе с Дарвином совершал увлекательное путешествие на корабле «Бигль»…
Зададимся вопросом: как в том циничном мире выживал человек с романтическим сознанием?
Он верил, что в нем от рождения жило некое знание, которому он потом находил подтверждение у Платона, Аристотеля, Фомы Аквинского. Одновременно это были его собственные мысли. Таких интуитивных совпадений было много. Иногда он говорил о себе: «Я — Кассандра…»