Олеша, Михаил Светлов, Всеволод Иванов, Владимир Лидин, другие – взирая, как раскрывается земля под лопатами могильщиков, как обнажаются кости и останки погребальных облачений – жилеты, сапоги… Перехватило ли дыхание, когда увидели, чем стали автор «Шинели» и автор «Пловца», ощутилось ли тогда, что на самом деле в этих славных останках их уже нет, а по-настоящему есть они – в языке, который мы впитываем с рождения и которым дышим не меньше, чем воздухом? В том их подлинная жизнь остается, о чем писал Языков, в «предстоянии ангельским ликам» над «колебаниями земли». А уж «колебаний земли» он изведал немало – порой сам себе их создавая… Уважение к праху нам самим нужно, а не им – чтобы чувствовать тонкую связующую ниточку между землей и небом, ее так легко порвать…
Или – пережившие ужасы Первой мировой, гражданской, классовых чисток, первых лагерей и уже прокатившейся коллективизации они привыкли и к ценности ушедшей жизни относиться иначе, и ничто их не могло смутить и возмутить? Не верится. Скорее – аукнулась некоторая забытость и даже отверженность Языкова. Создатель нескольких одиозных политических стихотворений против Герцена, Белинского и вообще всего революционно-демократического крыла русского общества, глава чуть ли не самой реакционной и мракобесной линии в русской поэзии – что после 1917 года стало вообще тягчайшим грехом – он, говоря языком той эпохи, угодил в разряд «вспоминаемых, но в меру неупоминаемых». Да, через три года, в 1934, вышло самое полное собрание поэзии Языкова, огромный том с подробнейшими комментариями. Казалось бы – реабилитирован. Но не надо забывать, что этот том вышел в серии, где не менее основательно были изданы почти все поэты пушкинской эпохи, намного меньшие, чем Языков, по дарованию и значению. А так – красивая галочка поставлена. Языков все равно возвращался к читателю, достаточно мощно возвращался, потому что поэт такого масштаба – «не рукавица, С белой ручки не стряхнешь, Да за пояс не заткнешь», как ни старайся; с начала 1970х годов количество изданий его стихов вообще довольно резко идет вверх, но все они делаются… какое бы слово подобрать?.. стыдливо. Стыдливо говорилось и о последних годах его жизни.
А кого не смущали политические взгляды поэта (и даже нравилось, что был хоть кто-то, противостоявший этим революционерам, из-за которых живешь теперь в убогой советской действительности, в «совке»; и его осуждаемый национализм для кого-то становился всё привлекательнее), тем сурово напоминали, что Языков и по жизни был дрянцом, злым и завистливым, злоупотреблял дружбой Пушкина, при этом отчаянно завидуя ему и говоря о нем гадости у него за спиной: считал, видите ли, несправедливым, что первым поэтом России признают Пушкина, а не его, Языкова… Ну, а раз на солнце русской поэзии ядом плевал, то, сами понимаете… Он ведь и умирал зло и нехорошо, с той же черной завистью к Пушкину, с ненавистью ко всем, кто останется жив, когда его не станет. Вот как, даже на смертном одре не изменился? Нисколько, уверяем вас, и такой был ничтожный конец после такого блистательного начала!
Поэтому имеет смысл начать не с начала, а с конца, с «одиозных» последних дней и даже часов земного существования поэта – чтобы увидеть, с каким итогом подошел он к последнему рубежу. Не будем забывать, впрочем, что «В моем начале – мой конец, В моем конце – мое начало», и порой с конца начинать естественнее, чтобы тем вернее начало постичь (эффектный прием, используемый во многих фильмах: сначала видим героя в старости, чтобы мы сразу поняли, что с ним стало, и вдруг, под резкий музыкальный перебив, переносимся в его юные годы; вот и мы будем такое «кино снимать»). Сразу предупреждаю, картина будет не без подвоха: вместе с тем, что наверняка было на самом деле, я буду примешивать, часто без зазрения совести не беря в кавычки и не оттеняя от собственных мыслей, все пренебрежительные штампы, все брезгливые банальности, с которыми критика и история литературы чуть не двести лет описывала характер и личность Языкова, «закономерно» приведшие его к печальному финалу. Зачем? Да чтобы вы сами убедились, какую гору грязи набросали за это время на фигуру поэта и в какую окаменелость превратилась эта грязь: до истины не пробиться. Тем более, что всякий, вдохновленный поэзией Языкова и начавший интересоваться его личностью, сразу узнаёт, что эта окаменелая грязь – прописные истины, с которыми, увы, ничего не поделаешь – и понуро отступается.
Чтобы, когда мы, в конце книги, по расширяющейся и раскручивающейся спирали вернемся к этим последним дням, вы оказались достаточно вооружены для собственных оценок, чему верить, а чему нет.
Но прежде всего, прочтите внимательно.
«Я давно уже не имею от тебя писем. Ты меня совсем позабыл. Вновь приступаю к тебе с просьбою: все сказать мне по прочтении книги моей, что ни будет у тебя на душе, не смягчая ничего и не услащивая ничего, а я тебе за это буду в большой потом пригоде. А если у тебя окажется побуждение к благотворению, которое ты, по доброте своей, оказывал мне доселе (я разумею здесь пересылку всякого рода книг), то вот тебе и другая просьба: пришли мне в Неаполь следующие книги: во-первых, летописи Нестора, изданные Археографическою комиссиею, которых я просил и прежде, но не получил, и, в pendant к ним, «Царские выходы»; во-вторых, «Народные праздники» Снегирева и, в pendant к ним, «Русские в своих пословицах» его же. Эти книги мне теперь весьма нужны, дабы окунуться покрепче в коренной русский дух. Но прощай; обнимаю тебя. Пожалуйста, не забывай меня письмами…»
(Гоголь – Языкову, из Неаполя, 8(20) января 1847 года; Языкова нет на свете уже тринадцать дней, о чем Гоголь еще не знает.)
«…По прочтении книги моей» – «Избранные места из переписки с друзьями», где Гоголь в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенности» дал развернутый и восторженный разбор поэзии Языкова и очень волновался, как его ближайший друг эту статью воспримет. Книга прибыла по адресу, когда Языкова уже не стало.
Сама интонация письма говорит о многом. И мы в свое время вернемся к этому письму.
2