Лу сознавалась: "Позже, когда я сама порой поступала рискованно, меня буквально успокаивала мысль, что я с ними едина по происхождению; и действительно: никогда среди знакомых мне мужчин не было таких, чья честность взглядов, или чье мужество, или чья сердечная теплота не оживляли бы во мне образ братьев".
После смерти их девяностолетней матери оставшиеся в живых братья предоставили Лу двойную долю наследства, хотя оба женатых брата должны были заботиться о пятнадцати детях, а Лу — ни об одном. "На мой энергичный запрос по поводу завещания я получила ответ, что это меня не касается: разве я не осталась раз и навсегда их "маленькой сестренкой, как и прежде"?"
Этот первый для Лу опыт солидарности человечества — ее братья — вновь оживает в ее поздних воспоминаниях, и портреты некоторых из них встают перед нами. "Самый старший — Александр, Саша, — одновременно энергичный и добрый, — был для нас словно второй отец, такой же активный и, как и отец, всегда готовый оказать помощь всем, вплоть до самых дальних знакомых; при этом его отличали превосходное чувство юмора и зажигательнейший смех, какой я когда-либо слышала; его юмор рождался каким-то образом из взаимодействия трезвой и ясной силы ума с теплотой его характера — качество, при наличии которого для человека нет ничего более естественного, чем оказать помощь другому.
В тот момент, когда я, пятидесятилетняя, в Берлине, получила неожиданную телеграмму с вестью о его кончине, мой первый, внезапный эгоистичный испуг заключал в себе единственную мысль: "беззащитна". — Второй брат — Роберт, Роба — самый элегантный танцор в мазурке на наших зимних домашних балах — был одарен всеми артистическими способностями и чувствительным нравом; он охотно стал бы военным, как его отец, но между тем был отцом определен в инженеры, в качестве которого затем и выдвинулся. — Таким же образом патриархальный семейный уклад решительно обращал третьего брата — Евгения, Женю — к дипломатии, во-преки его намерениям стать медиком".
В этом случае, однако, патриархальные устои натолкнулись на стену личностной воли — Евгений и Лу составляли "фракцию мятежников" в лоне семьи. Эти двое всегда поступали по-своему: они были словно женским и мужским проявлением одной сущности, вплоть до общности болезни (у обоих были слабые легкие).
Всех ее принципиально различно устроенных братьев, по воспоминаниям Лу, связывала одна общая особенность: их страстная профессиональная самоотдача, абсолютная преданность делу. "Третий брат подтвердил это, став детским врачом; впрочем, еще мальчиком он занимался с малыми детьми; но наряду с этим он всегда оставался в глубине своего "я" скрытным и "дипломатично"-таинственным".
Именно любимого брата Лу Евгения, используя его дипломатический дар, мать будет срочно вызывать из Петербурга, дабы отговорить неугомонную двадцатилетнюю упрямицу от "безумной затеи" жить интеллектуальной коммуной с Ницше и Рэ. В тот раз, впрочем, миссия Евгения провалилась.
"Из детских лет я вспоминаю также, как он осуждал меня из-за слишком явно агрессивной манеры поведения по отношению к запретам и однажды при этом так разозлил, что я бросила в него свою чашку с горячим молоком — причем вместо того чтобы вылить молоко на него, я выплеснула его себе на шею, откуда оно, горячее как кипяток, растеклось по спине; мой брат, хоть и отличался такой же внезапной вспыльчивостью, как и все мы, сказал удовлетворенно: "Видишь ли, о том же самом подумал и я, — и вот как это происходит, когда поступают неправильно". Годы спустя после того как он, уже сорокалетний, умер от туберкулеза, мне многое вновь открылось в нем, в частности также и то, почему он — долговязый, тонкий и совершенно некрасивый — вызывал у женщин несмотря на это безумную страсть, однако никогда ни одну женщину не взял себе в спутницы жизни. Порой, размышляя о том, в чем же заключался его шарм, я усматривала его источник в присущем Евгению элементе демонии. Иногда это связывалось у него с большим чувством юмора, — как, например, когда он решил на одном из наших балов заменить меня. Наложив на почти совсем обритую голову красивые, как картинка, локоны, слишком длинную и узкую неудавшуюся фигуру затянув современным корсетом, он завоевывал большинство приглашений в котильоне от молодых посторонних офицеров, лишь неточно знавших, что в доме имеется еще не повзрослевшая дочь, которая держится полностью обособленно".
Лу невольно выдает себя некоторыми деталями своих воспоминаний: она никогда не жила внутри своей семьи. Она сознается, что семейные традиции, ритуалы, празднества протекали на ее глазах, но не в ее душе. У нее были земные, живые братья, она же с самого начала ощутила свое сестринство скорее как символ. Как предчувствие странной миссии, смысл которой предстояло выстрадать всей жизнью. Ее судьбой было навсегда покинуть этот очаг. Это значило, что ей предстояло унести с собой то огниво, которым она повсюду будет разжигать очаги братства — чтобы неизменно покидать их. И воспоминание о братьях вдруг перебивается признанием:
"Я не любила балов. Мне нравились только бальные туфли без каблуков, которые и помимо уроков танцев я носила очень охотно, чтобы скользить в них по паркету большого зала как по льду — к этому соблазняли также и другие большие помещения, такие сверхвысокие, как в церквях… И это свойство, это скольжение в них было прочно связано с моими ежедневными радостями; вспоминая, я вижу себя скорее всего в этом движении: оно было, как будто только оно одно".
Эту привычку быть всегда в движении — притом легком, вальсирующем движении — Лу сбережет на всю жизнь…
Быть непостижимо близкой и одновременно неумолимо ускользающей от близости — в этом ключ магии ее сестринства. Всегда и вновь — образ непонятной девочки, неостановимо скользящей на пуантах по гулкой, пустынной зале. Не это ли создавало вечное напряжение, характерное для всех отношений, которые она строила в своей жизни? Не потому ли называли ее Сестрой-Врагиней?
И не отсюда ли известное ницшевское кредо о ценности иметь врагов?
Миссия сестры — не утешение, а спасение от забвения самого себя. Это придает ее поступкам священную беспощадность. Ее холодность была спасительна: так обмороженные руки растирают снегом. Как мало она похожа на других замечательных женщин эпохи: в ней нет теплого озорства Каролины, хищной притягательности Галы, властной преданности Козимы Вагнер. Она окружена ледяными красками северного сияния — Снежная Королева и Герда в одном лице… Не потому ли образ Саломе возбуждает столь тревожный, почти мучительный интерес? Интерес, который не утоляют, а лишь распаляют любые новые подробности, детали, нюансы ее судьбы? Не потому ли, что через нее с невиданной наготой в устоявшийся мир человеческих отношений ворвался вопрос: Чем вообще женщина может быть для мужчины? Кем она никогда еще не была для него?