Наталья отступила в изумлении: «Ах, Господь с нами! да вы ли это!» Она стала перед дверью неподвижна и не давала мне войти. «Да пусти, Наталья, что с тобою? Ужели ты не узнала меня?» – «Ах, матушка барышня! да как вас и узнать? Кабы не по голосу, и в жизнь бы не узнала!»
Наталья отворила мне дверь в горницу, сняла с меня шинель и опять ахнула от удивления, увидя золотые шнуры моего мундира: «Какое на вас богатое платье, матушка барышня! вы генерал, что ли?» Наталья еще с четверть часа молола вздор и притрагивалась руками то к золотым шнурам, то к меховому воротнику моей ментии, пока я наконец напомнила ей, что надобно приготовить мне постель. «Сейчас, сейчас! Матушка… – Потом прибавила, говоря сама с собою: – Может быть, теперь нельзя уже звать барышнею! Ну, да где ты скоро привыкнешь… – Она было пошла, но опять воротилась: – Не прикажете ли сделать чаю? В две минуты будет готов!» – «Сделай, милая Наталья». – «Ах, матушка барышня! Вы все такие же добрые, как и прежде! – Наталья опять начала разговаривать. – Я сию минуту сделаю чай! Да как же вас теперь зовут, барышня? Вы, вот я слышу, говорите не так уже, как прежде». – «Зови так, Наталья, как будут звать другие». – «А как будут звать другие, матушка?.. Батюшка! Извините…» – «Полно, Наталья! Поди принеси чаю!»
Болтунья пошла, но опять воротилась звать с собою Марса и Мустафу; они оба лежали у ног моих и ворчали на Наталью, когда она вызывала их. «Прогоните их, барышня, им надо быть на дворе». – «После, после, Наталья! Сделай милость, ступай за чаем, мне смерть холодно». Наталья побежала бегом, а я осталась размышлять о том, что подобные сцены повторятся не только всеми дворовыми людьми, но и всеми знакомыми отца моего. Воображая все это, я почти сожалела, что приехала.
Через четверть часа явилась Наталья с чаем и подушками. «В котором часу встает батюшка?» – спросила я Наталью. «Как и прежде, матушка барышня, в девятом часу… – После этого ответа она опять стала ворчать про себя: – Никак не привыкну… что ты будешь делать…» Я дала по кренделю Марсу и Мустафе и велела им идти; они в ту ж минуту повиновались.
Поутру в семь часов я оделась в свой белый дулам; хотя давно уже были переменены мундиры нашему полку и вместо белых назначены синие, но эскадрон Станковича, не знаю почему-то, должен был целый год еще носить белые. Не желая пестрить фронт, Станкович просил нас быть тоже в белых мундирах, на что я всех охотнее согласилась, потому что очень любила это соединение белого цвета с золотом.
Когда я оделась, Наталья с новым удивлением смотрела на меня: «Вы много переменились, барышня! Батюшка вас не узнает». Я пошла к сестрам, они уже встали и ожидали меня; в ту ж минуту пришел к нам и батюшка! Я обняла колена его и целовала руки, не имея силы выговорить ни одного слова. Отец плакал, прижимал меня к груди своей и говорил, улыбаясь сквозь слезы, что в лице моем не осталось ни одной черты прежней, что я стала похожа на калмычку.
Наконец пришел и маленький брат мой в горном мундире; он долго совещался с нянькою, как ему обойтиться со мною: поклониться только или поцеловать у меня руку; и когда нянька сказала, чтоб он сделал так, как ему самому хочется, то он в ту ж минуту побежал броситься в мои объятия. Целуя его, я говорила батюшке, что жаль было бы оставить такого прекрасного мальчика в горной службе и что года через три батюшка позволит мне взять его с собою в гусарский полк. «Нет, нет. Боже сохрани! – сказал батюшка. – Сама будь, чем хочешь, когда уже вышла на эту дорогу, но утеха старости моей, мой Васенька, останется со мною». Я замолчала и душевно сожалела, что имела неосторожность огорчить отца предложением, и неуместным, и слишком преждевременным. Между тем брат, ласкаясь ко мне, шептал на ухо: «Я поеду с вами».
Хотя я от всей души люблю отца моего, однако ж бездейственная жизнь, недостаток общества, холодный климат и беспрерывные расспросы наших провинциалов навели на меня такую грусть, что я почти с радостью увидела рассвет того дня, в который должна была ехать обратно в полк. Теперешний путь мой был гораздо затруднительнее первого, но только не в лошадях; в них не делали уже мне прижимок, потому что я говорила смотрителям, каждому, который начинал: «Нет лошадей…»: «Я запишу в твою книгу, сколько часов пробуду здесь, и с тебя спросят, если я просрочу». Итак, лошадей везде давали мне очень скоро; но дорога зимняя начинала портиться; а перекладная повозка моя была теперь несравненно полнее, нежели прежде, и мне страшные хлопоты были перетаскивать все это самой. Я не взяла с собой человека, да и не могла взять.
Возвратясь к моим товарищам и к моим любимым занятиям, я чувствую себя счастливейшим существом в мире! Дни мои проходят весело и безмятежно. Встаю всегда с рассветом и тотчас иду гулять в поле; возвращаюсь перед окончанием уборки лошадей, то есть к восьми часам утра; в квартире готова уже моя лошадь под седлом: я сажусь на нее и еду опять в поле, где учу взвод свои часа с полтора; после этого уезжаю в штаб или к эскадронному командиру, где и остаюсь до вечера.
За уроки верховой езды я подарила Вихману свою негодную лошадь; он велел заложить ее в дрожки, и, к удивлению нашему, она сделалась прекрасным конем: итак, оглобли были та сфера, которую назначила ей природа. Так, я думаю, и с человеком бывает! Он будет хорош, если встанет точно на свое место. Еще отдала я Вихману охотничий рог из слонового клыка с прекрасною резьбою; эту редкую вещь батюшка дал мне для графа Суворова; но мне что-то казалось стыдно дарить графа, и я отдала рог Вихману и в ту ж минуту была наказана за неисполнение воли батюшкиной: Вихман взял эту редкость точно так холодно и невнимательно, как будто бы это был коровий рог с табаком.
Баталион наш ушел в Галицию с Миллером-Закомельским. Эскадрон Станковича со всеми его офицерами остается здесь под названием резервного и вместе с запасным будет находиться под начальством Павлищева; я также, будучи офицером эскадрона Станковича, остаюсь здесь; хотя мне и очень хотелось быть опять за границею и в действии, но Станкович говорит: «Куда не посылают, не напрашивайся; куда посылают, не отказывайся! Этим правилом руководствуются люди испытанной храбрости».
Совет его и отличное общество офицеров, вместе со мною остающихся, помогли мне видеть с меньшим сожалением отъезд наших храбрых гусар за границу; случай сделал, что и любезнейшая из полковых дам осталась здесь же. Я хотя и убегаю женщин, но только не жен и дочерей моих однополчан; их я очень люблю; это прекраснейшие существа в мире! Всегда добры, всегда обязательны, живы, смелы, веселы, любят ездить верхом, гулять, смеяться, танцевать! Нет причуд, нет капризов. О, женщины полковые совсем не то, что женщины всех других состояний! С теми я добровольно и четверти часа не пробыла бы вместе. Правда, что и мои однополчанки не пропускают случая приводить меня в краску, называя в шутку: гусар-девка! Но, будучи всегда с ними, привыкаю к этому названию и иногда столько осмеливаюсь, что спрашиваю у них: «Что вы находите во мне сходного с девкою?» – «Тонкий стан, – отвечают они, – маленькие ноги и румянец, какой каждая из нас охотно желала бы иметь; поэтому мы и называем вас гусаром-девицею и – с позволения вашего – несколько и подозреваем, не по справедливости ли даем вам это название!» Слыша почти каждый день подобные шутки, я так привыкла к ним, что никогда уже почти не прихожу в замешательство.