Бертран меланхолически стучит по барабану, а толпа в мучительном недоумении взирает на вздорную фигуру Робера Макэра — люди не в состоянии оторваться от созерцания акций, сулящих такие невероятные прибыли.
Работа над «Сто одним Робером Макэром» приносила Домье больше разочарований, чем удовлетворения. Иногда он подолгу просиживал перед камнем, в двадцатый раз перечитывая текст и чувствуя мучительную пустоту в голове. Первые литографии он сделал довольно легко, но потом дело пошло все хуже и хуже. Он видел, что начинает повторяться. Нередко приходилось кончать рисунок наспех, так и не отыскав живого, острого решения. Тогда литография оставалась лишь приложением к тексту, и Домье смотрел на нее с отвращением,
Париж щедро рассыпал перед взглядом Домье бесчисленное множество прихотливых впечатлений. Часто они бывали печальными, часто смешными, чаще всего — и теми и другими одновременно. Любое кафе на полдюжины шатких столиков было местом, где за два часа можно увидеть немало обрывков самых разных человеческих судеб.
Сидя где-нибудь в углу за кружкой пива и посасывая мундштук своей трубки, к которой он пристрастился за последние годы, Домье предавался любимому занятию — смотрел на людей. На поручне, ограждавшем исцарапанное зеркало, сохли промокшие шляпы и зонты, усатая буфетчица дремала за цинковым прилавком, где между бутылками мирно спал кот. За соседним столиком играли в домино, напротив спорили о политике: «Моле, пожалуй, ничем не лучше, чем Гизо!..»
Какое разнообразие лиц и характеров!.. Опустившийся рантье с сальными космами давно не стриженных волос, в грязной сорочке, но с дорогим фамильным кольцом на пальце; добродушный каменщик разгоняет дневную усталость за стаканом дешевого вина; случайный щеголь с Шоссе-д’Антен пережидает дождь; мечтательный юноша в розовом галстуке, вот уже два часа безнадежно ждущий кого-то, в десятый раз перечитывает залитый кофе номер «Трибюн».
Домье не брал с собой карандаша. Движение рук, улыбки, гримаса лавочника, нашедшего муху в тарелке, тусклые глаза задумчивого пьяницы — все отчетливо врезалось в память. До поры до времени впечатления оставались в запасе. Но при первой же необходимости Домье мог наделить любого из своих персонажей неповторимо-индивидуальной внешностью.
В ясные дни, если только работа не поглощала его времени целиком, Домье по-прежнему много бродил по городу.
Париж стремительно рос. Накопленное и наворованное золото переплавлялось в особняки и дворцы. На площади Согласия 23 октября торжественно установили огромный египетский обелиск. Он весил пятьсот тысяч фунтов и стоил два миллиона. Парижане острили: «Нашему обелиску цена — четыре франка за фунт…» В конце проспекта Елисейских полей высилась гигантская Триумфальная арка. Ее строили тридцать шесть лет и кончили только этим августом. Ее задумали в годы Великой революции, строили в честь Наполеона и завершили при Луи Филиппе. «Король-гражданин» ухитрился подыскать место для своей собственной статуи на одном из пилонов арки. И все же арка нравилась Домье — при всей ее пышности была в ней спокойная прочность, соразмерность, она торжественно завершала центральный проспект столицы. Но больше всего Домье восхищался скульптурной группой правого пилона, работы Рюда. Официально она именовалась: «Выступление добровольцев в 1792 году». Но парижане называли ее «Марсельезой».
Высеченная из серого камня крылатая женщина в фригийском колпаке Напоминала и «Свободу на баррикадах!» Делакруа и греческую статую богини победы Ники, стоящую на площадке луврской лестницы. В ней сочетались ясная строгость классики с горячим порывом. Навсегда застывшая в стремительном полете, фигура действительно казалась окаменелым гимном. Брови были гневно сдвинуты, рот открыт, создавалось полное впечатление рвущейся с губ песни. Прео, знавший все на свете, рассказывал Домье, что Рюд «заставлял позировавшую ему свояченицу громко кричать», чтобы схватить движение рта.
В этой скульптуре страсть соединялась с простотой и точным расчетом, Домье подолгу любовался группой Рюда. Вот еще один пример того, что величие Франции — в прошлом. Героика ушла из современности, художников больше не вдохновляет народный порыв. А сейчас у подножия арки ходят Роберы Макэры. Домье становилось тошно от таких мыслей, в душе поднималась злость на этих мелких и пошлых людей.
Серия Макаров росла. К Новому году вышло около двадцати листов. «Карикатюрана» имела шумный успех, перед окнами Обера теснился народ, подписчики даже потребовали увеличить формат литографий.
Домье, когда его поздравляли, отмалчивался, иногда отвечал: «Если кого-нибудь можно хвалить, то месье Филипона, я только иллюстратор». Друзьям он признавался: «Я думаю, что подписи бесполезны. Если рисунок сам по себе ничего не говорит, текст не сделает его лучше. Если же он хорош, то он сразу понятен — зачем же тогда подпись?»
Он ценил «Карикатюрану» как политический памфлет, но свою роль в ней не ставил высоко. Все же над многими рисунками он работал с увлечением. От листа к листу его Робер Макэр терял все случай» ное, внешнее, как будто сам Домье все ближе знакомился с ним. Традиционный костюм уже не был так заметен, часто Макэр обходился без повязки на глазу. Зато в постановке фигуры, в прищуре глаз, в наклоне головы все больше выступал наружу совершенный по своей законченности характер. Все качества, которые приобретают люди, ставящие превыше всего деньги и готовые разменять на звонкую монету последние остатки чести и совести, ясно проступали в Робере Макэре: развязность, черствость, пошлая аффектация, грубый цинизм. Качества эти не были абстрактными пороками, они раскрывались в неповторимо «макэровских» жестах и ужимках. И вместе с тем в десятки листов «Карикатюраны» Домье вкладывал столько живых наблюдений над дельцами июльской монархии, а деятельность Робера Макэра была так разнообразна, что в образе его концентрировался портрет огромной массы люден. В рисунках Домье Макэр, как талантливый актер, играл стряпчих, адвокатов, банкиров, маклеров, врачей, финансистов, нотариусов, журналистов. Каждый раз он был новым и каждый раз наделял свои роли частью своего собственного «я».
Не случайно в литографиях Домье, посвященных Роберу Макэру, был легкий отзвук буффонады. С детских лет Домье любил театр, в его душе жила истинно провансальская страсть к ярким, остроумным зрелищам, впитанная, наверное, с молоком матери. На театральной сцене жизнь обрисовывалась с особенной четкостью, характеры концентрировались, сгущались, жесты точно выражали чувства. Вечера, проведенные в театре, не проходили даром, Домье уносил оттуда много полезных наблюдений. И, конечно, рисуя Макэра, он не раз вспоминал Фредерика Леметра.