— Конечно, лучше, — признался он. — Но… — помялся… — ведь воровать приходится.
— А разве раньше вы не воровали? — спросил я простодушно.
Он подумал и засмеялся.
— Конечно, воровал. Но не в таких же количествах.
Дом, в котором жил Булат Окуджава, числился по Безбожному переулку, но стоял прямо напротив моего, то есть в Астраханском переулке, к Безбожному выходя торцом. Теперь мы стали частыми гостями друг друга. Приближаясь к своему семидесятилетию, Булат все меньше писал, редко и неохотно выступал с концертами, а собственной игре на гитаре предпочитал услуги сына Були, аккомпанировавшего ему на рояле. Дом попрежнему был гостеприимный. Булат настаивал водку на лимонных корочках, Оля подавала на стол салаты, лобио, сациви и хачапури. Все было вроде как прежде, но я видел, как Булат постепенно погружается в тихую меланхолию и, когда ни придешь, сидит перед телевизором и смотрит дешевые детективы. Одно из последних его стихотворений было о переменах в жизни России, которые многим, включая его, внушали надежды и страх очередной раз обмануться. В это время он дружил с лидерами новой России. У него была традиция встречать Старый новый год на переделкинской даче. В этот день гостями его были режиссер Иосиф Райхельгауз с женой Мариной Хазовой (она играла в «Коте домашнем» роль жены героя), а еще Гайдар и Чубайс со своими Машами. Чубайс привез бочонок с пивом и разливал его по стаканам. Это странно, но я тогда путался в рангах чиновников и спросил у Анатолия Борисовича:
— Вы какую должность занимаете? Вицепремьер?
Чубайс улыбнулся.
— Я первый вицепремьер.
— А фамилия у вас, — спросил я, — литовская?
— Скорее еврейская.
Эти люди, которые фактически руководили государством, были еще очень молоды. Через какое-то время Оля Окуджава предложила мне вместе с ней и Булатом подписать поздравительную телеграмму Чубайсу по случаю его сорокалетия. Я отказался. Мое знакомство с ним было слишком шапочным для дружеского поздравления и могло выглядеть просто как лесть человеку, занимающему высокий пост.
Празднование семидесятилетия Окуджавы устроил в своем театре на Трубной площади Иосиф Райхельгауз. Перед театром собралась огромная толпа, жаждавшая услышать любимого барда. Но пели другие, а Булат только кланялся и улыбался. Мне кажется, что после сделанной ему в Америке такой же, как мне, операции он так от нее полностью и не оправился. Его иммунная система была сильно повреждена. Врачи предупреждали его, что любая простуда может быть для него смертельно опасной. Ему стоило воздерживаться от пребывания в людных местах и необязательных поездок. Тем не менее в начале лета 1997 года он и Оля решили отправиться в Париж с заездом в Германию. Может быть, мне сейчас кажется задним числом, но я помню, что планируемое путешествие я считал слишком рискованным для Булата и даже опасался, что мы больше уже не увидимся. Но что я мог сделать? Мы с Ирой оба были в это время в Москве и дали Окуджавам ключи от мюнхенской квартиры. После Мюнхена они поехали в Кельн, где общались с Копелевым, который был болен гриппом. Булат заразился от Левы, едва доехал до Парижа, там слег и уже не встал. Говорили, что французские врачи, если бы знали об иммунных проблемах Булата, могли его спасти. А Копелев, успев отозваться на смерть Булата (он и мне звонил в Москву), сам через несколько дней умер от того же гриппа.
Меня часто спрашивали, пытался ли я после возвращения в Россию свести с кемнибудь счеты за прошлое. Нет, не пытался. Одному человеку, Пасу Прокофьеву Смолину, тому самому генералу КГБ, который меня отравил в «Метрополе», случайно узнав его телефон, хотел позвонить и сказать, что о нем думал, но не стал этого делать из чувства брезгливости. Других не трогал тем более. Меня спрашивали, простил ли я их. Нет, не простил. Простить мог бы любого, кто попросил бы прощения. Но таких не нашлось, а если с кемто из них очень редко и случайно я встречался, они не вызывали во мне никаких чувств, кроме презрения. Некоторые из них, когда думали (к сожалению, ошибочно), что время их кончилось, признавались в газетах, что не всегда были правы, но объясняли свои якобы заблуждения слишком большой преданностью коммунистическим идеалам. Ни одному из них я не поверил. Они были преданы только своим корыстным интересам, ради которых готовы были, если нужно, подличать, а если нет, оправдывать себя тем, что по наивности заблуждались.
Поскольку, как уже говорилось, перестройку я воспринял очень серьезно, мне с самого начала хотелось вернуться и принять в ней какое-то участие. Задним числом я думаю, что, может быть, моего стремления хватило бы ненадолго, но то, что такое стремление у меня было, — факт. Но что я мог делать? Например, участвовать во внутренней литературной жизни, способствовать общению между собой литераторов России и Запада. С другой стороны, я этому и способствовал. Дважды при активной помощи Иры добился приглашения (разумеется, полностью оплаченного немцами) российских писателей в Баварскую академию, где они выступали перед мюнхенской публикой. В основном Ириными стараниями (она выступала от моего имени) Лидия Чуковская, Фазиль Искандер и Людмила Петрушевская были приняты в эту академию. Мне хотелось чемто подобным заниматься в России. Когда писатели во главе с Приставкиным создали общественное движение ППП (писатели в поддержку перестройки), потом переименованное в «Апрель», Анатолий, с которым я тогда переписывался, предложил и мне вступить в эту группу. Я устно согласился, но очень скоро понял, что мне там не место. Мне рассказали, что, когда выбирали правление и Приставкин предложил включить туда и меня, против резко выступил уже неоднократно клеветавший на меня Евтушенко. Обвинил меня во лжи. В том, что я лгу, утверждая, что кагэбэшники меня отравили. Сказал участникам заседания, что он достаточно осведомлен о том, что было на самом деле. Сарнов попытался ему возразить и призвал в свидетели Владимира Корнилова, который видел меня после посещения гостиницы «Метрополь» и с которым мы вместе ходили к доктору Аркадию Новикову, подтвердившему факт отравления. Корнилов, задолго до того доведший наши отношения до полного разрыва и после того не раз извращавший некоторые факты моей биографии, пробурчал чтото вроде «не знаю, не знаю», и моя кандидатура была отвергнута. После чего я вообще уклонился от вхождения в эту группу.
Состоять в компании людей, сомневающихся в моей честности и поверивших навету клеветника, я не хотел.