В пути следования было много неприятных минут: некоторые отказывались идти дальше из-за плохой кормежки, бросали в снег (или теряли?) диски от ручных пулеметов. Были случаи прямой провокации, неповиновения приказу. Приходилось прибегать к крайним мерам. Некоторых сдавали на суд особого отдела. Я же тебе писал, что с рядовыми батальона я начал знакомиться по пути. Тут-то подтвердилась истина, что друзья познаются в беде. А беда, нагрянувшая на нашу страну, сразу выявила, кто есть кто.
До сих пор не могу забыть один случай. В моем батальоне старшиной хозвзвода был молодой бравый парень, фамилию его я, конечно, забыл. Дело во взводе у него было поставлено образцово. С батальоном он прибыл на передовую, а на передовой вдруг исчез, исчез до боев. Мне пришлось назначить другого, с которым мне тоже не повезло: в момент боя он тут же, возле меня, сошел с ума. Ну, об этом после. В ночь после дня нашей встречи мы выступили и пошли навстречу выстрелам и разрывам снарядов, раздававшимся с р. Волхов. В своем письме ты пишешь, что, следуя за нами, слышал, как я командовал «своим лыжным батальоном». Может быть, ты и слышал мой голос, но только я давал команду стрелковому батальону, а не лыжному. Мимо нас вперед, к Волхову, бесшумно и могуче пролетел лыжный батальон. Несколько часов спустя, вступив в бой, я увидел многих из этого батальона на льду, уснувших навеки.
Подошли мы к Волхову, когда уже совсем рассвело. В первом же бою я впервые увидел труса — своего командира батальона, причем кадрового командира в звании капитана (фамилию не помню). До этого командиром батальона был старший лейтенант запаса, по фамилии, кажется, Емельянов. Его почему-то невзлюбил комбриг подполковник Черник, грубый и малокультурный человек. Подполковник часто при солдатах ругал Емельянова матом. Перед самым выходом на передовую к нам в батальон пришел новый командир, капитан-кадровик. Он распек нашу организацию, причем я получил пять суток ареста, не помню за что. Емельянов был снят с должности. По прибытии к Волхову новый комбат приказал ротам наступать на деревню, не объяснив боевой обстановки, а меня послал устраиваться со штабом тут же у реки, на горе против деревни. Он мне сказал: «Будешь наблюдать и посылать мне донесения».
Я, выполняя приказ, стал со своими помощниками и связными карабкаться на гору, погружаясь в снег почти по горло. Когда мы достигли вершины горы, то впереди ничего не увидели из-за глубокого снега и кустарника. Услышали несколько выстрелов из пушки, автоматов и минометов и заметили, что деревня горит. Из всего этого стало ясно, что мне как начальнику штаба сидеть на горе в бездействии негоже. Я послал первое донесение комбату о том, что увидел-услышал, и приписал, что должен спуститься к нему. Вскоре я со всем своим штабом был возле командира. Он, начальник особого отдела и еще несколько солдат стояли на месте слияния рек Осьмы и Волхова. Капитан при каждом близком разрыве мины тыкался лицом в снег и съеживался, как от удара.
Я посмотрел на свой батальон, наступающий на деревню. Мои ребята шли во весь рост. Никаких перебежек. Как будто и не было никакого обучения под Москвой. Многие падали и не поднимались. Мне стало тошно и стыдно за свое безучастие. Было невыносимо глядеть на потерявшего себя от страха капитана, на себя и всех, кто с нами был. Я больше не мог оставаться пассивным наблюдателем. Мы должны были руководить боем, а вместо этого укрылись за бугром на приличной дистанции от огня. Если у нас нет средств связи, значит, должны быть в боевых порядках своего батальона. А наше бездействие было сходно с трусостью. Напомнив капитану о приказе Сталина, кажется, за № 270, в котором разрешалось солдату стрелять в своего командира, проявившего трусость в бою, я сказал: «Не могу больше, я ухожу!» Ничего не ответил мне на это капитан, только попросил: «Перенеси мне наблюдательный пункт». Я приказал это сделать своим связным, указав на старое дерево, стоящее у самой реки, но гораздо ближе к деревне, чем мы стояли.
Отдав приказ, я тотчас спрыгнул на лед и побежал к своему батальону, передние ряды которого уже входили в деревню. Рукопашного боя немец не принял и оставил деревню, запалив ее с двух концов. Но из дотов он не переставал обстреливать Волхов и поливать огнем деревню. Ты сам бывал в бою, Марка, и понимаешь, что я не хочу показать себя героем. Нет, я отнюдь не герой! Я просто честный человек, не более того. Капе и своим друзьям я писал, что не опозорю свое доброе имя, честь моей семьи и не заставлю их стыдиться за меня.
Когда я спрыгнул на лед, весь похолодел от страха, но заставил себя бежать вперед. Я был уверен, что вот сейчас или секундой позже все будет кончено. Около меня зачастили пули. Побежал зигзагами. Вдруг совсем рядом разорвалась мина. Мое тело стало неуправляемым и полетело в глубокую воронку. Я низко пригнулся. Какое-то мгновение я не мог заставить себя подняться и оставить воронку. Мне показалось, что я очень долго сижу в воронке, и все кругом видят это. Меня точно что-то подбросило из воронки, и я снова побежал вперед. Вскоре обязанности начштаба заставили меня позабыть о своих переживаниях. Навстречу мне из боя выходили трое: один был ранен в кисть правой руки, а двое его вели. Рана была нетяжелой, я отправил раненого в тыл одного, а двух других вернул обратно. Потом я увидел молодого бойца. Он сидел на льду и старался остановить кровь, бьющую фонтаном из раздробленного бедра, прикрывая рану ладонью. Я вскрыл свой санитарный пакет и попытался наложить повязку. Но потом увидел санинструктора и передал раненого ему. Устремившись далее, вдруг заметил в воронке бледного, дрожащего, как в лихорадке, бойца, прижимавшегося к телу станкового пулемета, того самого, который получили еще в Будогощи. Сразу несколько чувств смешались воедино: и уважение к нему за проявленную доблесть — сберег оружие в далеком походе, и жалость за перенесенные трудности, и злость за проявленный страх. А немец все поливал огнем Волхов. Единственным средством спасти парня было поднять его на ноги и увлечь за собой. Я скомандовал: «Встать!» Но боец продолжал судорожно дрожать. Тогда я прикрикнул на него матерно и вытащил из кобуры свой ТТ. Это помогло. Мы вместе достигли деревни, уцелев от немецкого огня.
Первое, что я увидел, это лежавшего на дороге, почти у самой реки, убитого немецкого офицера, у которого был вырван затылок. Высокий лоб немца напомнил мне почему-то одинокую стену разрушенного дома.
У какого-то здания под уцелевшей крышей я увидел бойцов, уничтожавших немецкие консервы. Они были веселы от счастья, что уцелели, и от сознания своей победы. Обернувшись на реку, увидел, что почти на четвереньках в деревню вползает бледный, вспотевший и изнемогающий военный в командирской шинели. Вглядевшись в него, я узнал своего уполномоченного особого отдела и засмеялся. Он с обидой спросил, над чем я смеюсь. Я сказал, что себя не видел, но, наверное, был таким же бледным и мокрым, как он сейчас. Да! Впервые пересечь довольно солидное, около 1 км, расстояние под сплошным, смертельным огнем автоматов и минометов противника, двигаясь среди раненых и убитых, нелегко. Потом мы вместе пошли разыскивать свой батальон.