О жизни Толстого во Франции сохранились воспоминания довольно противоречивые и со всех сторон тенденциозные.
«Денег на жизнь не хватало. Не было никаких перспектив выбраться из нищеты. В припадке отчаяния он даже подумывал о самоубийстве», — вспоминал Федор Крандиевский. Наталья Васильевна Крандиевская пишет о том, что «жизнь в Париже была трудной». Напротив, Бунин рисует эмигрантское житье Толстого идиллически и по обыкновению чуть насмешливо: «Вскоре и мы неплохо устроились материально, а Толстые и того лучше, да и как могло быть иначе?» И чуть дальше:
«Не раз говорил он мне в Париже:
— Господи, до чего хорошо живем мы во всех отношениях, за весь свой век не жил я так».
Как извлечь из этого среднеарифметическое?
Если Толстым и приходилось во Франции трудно, то лишь поначалу, а утверждение Федора Крандиевского о суицидальных намерениях его отчима вызывает сомнение, и не только потому, что никак не вяжется с обликом жизнелюбивого графа, но и потому, что таких подробностей десятилетний мальчик знать, скорее всего, не мог, а мог только слышать обрывки каких-то фраз, либо узнать об этом из третьих рук. На восприятие Натальи Васильевны могла наложить отпечаток куда более обеспеченная, а в сущности роскошная жизнь в СССР. Да и Бунин вряд ли возводил напраслину на свою любимицу («штучку с ручкой», как звали ее в волошинском обормотнике), когда писал о ней:
«Она тоже не любила скудной жизни, говорила:
— Что ж, в эмиграции, конечно, не дадут умереть с голоду, а вот ходить оборванной и в разбитых башмаках дадут…
Думаю, что она немало способствовала Толстому в его конечном решении возвратиться в Россию».
Что же касается самого Бунина и его благодушного тона, то, во-первых, Бунин появился в Париже только весной 1920 года и не застал самого тяжелого для Толстого начального периода эмигрантского житья, а во-вторых — это даже более существенно — Бунин в своих мемуарах полемизировал с советским литературоведением и с автобиографией самого Толстого от 1943 года, где тот писал о свинцовых мерзостях эмигрантской жизни, и поэтому лакировал парижскую действительность.
Бунинский очерк о Толстом-отступнике — это вообще своего рода апология эмиграции, умиление перед нею. Он, обыкновенно не признававший никаких авторитетов, посвящает эмиграции целый мадригал, называя в положительном контексте имена своих любимейших литературных недругов и просто отъявленных негодяев:
«Париж, куда мы приехали в самом конце марта, встретил нас не только радостной красотой своей весны, но и особенным многолюдством русских, многие имена которых были известны не только всей России, но и Европе, — тут были некоторые уцелевшие великие князья, миллионеры из дельцов, знаменитые политические и общественные деятели, депутаты Государственной Думы, писатели, художники, журналисты, музыканты, и все были, не взирая ни на что, преисполнены надежд на возрождение России и возбуждены своей новой жизнью и той разнообразной деятельностью, которая развивалась все более и более на всех поприщах. И с кем только не встречались мы чуть не каждый день в первые годы эмиграции на всяких заседаниях, собраниях и в частных домах! Деникин, Керенский, князь Львов, Маклаков, Стахович, Милюков, Струве, Гучков, Набоков, Савинков, Бурцев, композитор Прокофьев, из художников — Яковлев, Малявин, Судейкин, Бакст, Шухаев; из писателей — Мережковские, Куприн, Алданов, Тэффи, Бальмонт. Толстой был прав в письмах ко мне в Одессу — в бездействии и в нужде тут нельзя было тогда погибнуть».
Людям свойственно мифологизировать свое прошлое, а тем более на Бунине после войны и визита в Советское посольство в 1945 году к «моему послу» лежал красный отблеск и ему нужно было убелить свои ризы.
Но, пожалуй, самое интересное свидетельство о бытовой стороне жизни Толстых во Франции оставила Наталья Васильевна Крандиевская: «Мы живем в меблированной квартире, модной и дорогой, с золотыми стульями в стиле “Каторз шешнадцатый”, с бобриками и зеркалами, но без письменных столов. Все удобства для “постельного содержания” и для еды, но не для работы. Говорят, таков стиль всех французских квартир, а так как мы одну половину дня проводим все же вне постели, то и не знаем, где нам придется приткнуться с работой; Алеше кое-где примостили закусочный стол, я занимаюсь на ночном, мраморном, Федя готовит уроки на обеденном.
Обходятся нам все эти удобства недешево, 1500 фр. в месяц! С нового года я начала искать квартиру подешевле и поудобнее, ибо эта (которую нам нашел дядя Сережа) даже ему становится не по карману».
Эмиграция была для Толстого временем плодотворным. Он написал «Хождение по мукам», «Графа Калиостро», пьесу «Любовь — книга золотая», несколько исторических вещей и небольших рассказов о современной, в том числе и эмигрантской жизни, из которых очень любопытен рассказ «В Париже». Но больше всего славы принесла Алексею Толстому в эмиграции автобиографическая повесть «Детство Никиты».
«Детство Никиты» — с одной стороны вещь очень традиционная, она вписывается в ряд русской автобиографической прозы от Аксакова и Льва Толстого до Гарина-Михайловского и Максима Горького. Однако позднее, когда книга вышла отдельным изданием, в берлинском «Руле» появилась характерная рецензия: «Ал. Н. Толстой обладает несомненно крупным и оригинальным изобразительным дарованием. Оно чувствуется в каждой строке. Но он сам, как и его юный Никита, как бы теряется в толпе своих образов. Чрезвычайно характерно, что даже по такому интимному, бесхитростному рассказу, как “Детство Никиты”, трудно себе представить, что же такое представляет собою сам этот десятилетний мальчик? У него нет ни одной черты, по которой, встретясь с ним в жизни, можно было бы узнать его, как мы узнаем, например, типы Толстого, Достоевского, Тургенева…»
Своя правда в этом есть. Никита в значительной степени похож на ребенка вообще. На некий тип, символ счастливого детства, в этом мальчике воплощенный, но едва ли это можно считать недостатком. Толстой пропел гимн человеческому детству и не стал отягощать его моральными проблемами, как делал его великий однофамилец. И к слову сказать, это хорошо понял в революционном Петрограде К. Чуковский: «В страшную пору “Черных масок” и “Крестовых сестер” он явился перед читателем с “Повестью о многих превосходных вещах”, — в ней и небо синее, и трава зеленее, и праздники праздничнее; в ней телячий восторг бытия. Читайте ее, ипохондрики: каждого сделает она беззаботным мальчишкой, у которого в кармане живой воробей. Это Книга Счастья— кажется, единственная русская книга, в которой автор не проповедует счастья, не сулит его в будущем, а тут же источает его из себя.