Да, друг мой милый, к тюрьме привыкнуть нельзя. В первый, в пятый и в десятый год тюрьмы ты так же будешь беситься и скрежетать зубами в день нашего праздника, с такой же страстной ненавистью будешь впиваться пальцами в решетку, стараясь хоть голову просунуть между прутьями, услышать хоть один звук с воли. Но не просунешь и не услышишь…
Уже четвертый раз я буду праздновать МЮД в тюрьме. Просижено уже четыре года. А у меня перед глазами все так же ярко и неотразимо стоит мой последний МЮД на свободе — в 1925 году. Как празднуется МЮД в СССР, это ты напишешь, а я тебе расскажу, как было у нас. Вот слушай!
Город Вильно. Организация после двух подряд генеральных провалов только становится на ноги, отстраивает ячейки, и все-таки к МЮДу — семь-восемь маленьких массовок рабочей молодежи и в самый день — большая, около ста человек, в лесу.
Белосток. Самый разгар подготовки, большая половина организации арестована, везде неслыханные избиения, пытки. И все-таки оставшиеся на воле комсомольцы рвутся на улицу: «В МЮД должна быть демонстрация. Мы им покажем, что нас ни испугать, ни „ликвидировать“ нельзя!» Несмотря на беспрерывные аресты, происходят массовки, подготовка идет вовсю. И вдруг новая атака. Разгромлены уже не только партия и комсомол, но и юношеские секции, профсоюзы. На свободе осталось только несколько человек, окруженных со всех сторон провокаторами, шпиками, полицией. И все-таки не сдавались. Ровно в девять часов вечера на всех ярко освещенных главных улицах города посыпался дождь комсомольских листовок.
Слоним. Пятьсот человек молодежи — не только из города, но и из деревень — демонстрируют с «Молодой гвардией» по городу, дерутся с полицейскими патрулями.
И наконец:
Лида. В назначенном пункте города собирается молодежь. Пока что это — только воскресная толпа гуляющих. Но вдруг на середину улицы выбегает парень и высоко поднимает красное знамя. В минуту он уже окружен. Движется стройная демонстрация, звучит «Молодая гвардия», лозунги, лозунги. Демонстрация приближается к казармам и тут сталкивается с возвращающейся с маневров ротой солдат. Офицер растерялся, солдаты остановились, слушают речь комсомольца, подхватывают лозунги, ловят листовки, а из переполненных окон казарм гремит: «Урра!..» А через минуту — полиция, жандармерия. Но… мы спасаться умеем. И знамя удалось спасти…
Все это было четыре года тому назад. Через месяц после МЮДа я была арестована, и теперь вот на празднике нас только несколько человек. И снова мы демонстрируем с красными бантиками, но уже на тюремном дворе.
Ничего, дружище, свобода придет, свобода будет опять. Только комсомолкой я уже никогда больше не буду… Но не надо об этом.
С воли вести невеселые. Аресты, аресты, аресты. На днях узнала, что арестованы милые, славные ребята А., В. и П. Всех их судили уже вместе со мной. Побыли они несколько месяцев на свободе — и опять в тюрьму. Еще раньше арестовали Ш. — моего старого друга, соратника и ученика. Считаю по пальцам всех своих ребят, оставшихся на свободе, и дрожу над каждым из них — на свободе ли он (или она) еще? А узнаю, что арестованы, и больно и вместе с тем радостно: значит, ребята не сидят сложа руки…
На днях получила привет от одной нашей старой знакомой Бэлы[52]. Она сидит в Варшаве в строгой изоляции. Писать вам она не может. Она здорова, только томят ее очень одиночество, изоляция.
Шлю тебе и всем к МЮДу мой сердечный пламенный привет. Я хочу на волю!..
Тогда же
Товарищу Л. Розенблюму.
Уже потеряла всякую надежду, что ты отзовешься. Китайцы ли тебя убили на фронте, или ты просто в воду канул?.. Не знаю, но только в нашей дыре о тебе ничего не было слышно. Наконец получила твое письмо, в Котором ты описываешь ваше строительство. Что за радость у меня, у всех нас сегодня, что за торжество! Да, всего не напишешь, но можно написать многое. И какой же ты молодец, что сделал это! Целый день стоят у меня перед глазами новые фабричные корпуса, я слышу шум машин, гул творческого труда. Радость, гордость и любовь — не знаю, что сильнее, — вот три чувства, неразрывно связанные с думами о вас.
Вспомнила, что ты пишешь о том, как мы изменились. Да, мы теперь стали серьезнее и вдумчивее, чем в молодости, но восторгов никак не меньше. Расчеты восторга не заменили, а просто прибавили, заняли новое место. Надо бы тебе видеть, как мы тут восторгаемся и письмами, и новым цветком на тюремном дворе, и новостью из газет о демонстрации, и солнцем, и небом, и… своими мечтами о будущем. Да и вы там, верно, восторгаетесь не меньше нашего, только масштабы у нас разные…
От сегодняшнего дня через месяц у меня юбилей. Отсижено уже четыре года. Солидная цифра, правда? Как хорошо, что она уже за плечами. А впереди еще четыре года или… может быть, четыре месяца, четыре недели? Это можно только чувствовать, но писать об этом нельзя. Что делается в душе… Пойми только, пойми.
Пугает меня немножко то, что я выйду из тюрьмы ужасно отсталой дубиной. Сам ведь говоришь: «Одна форма, наилучшая сегодня, никуда не годна завтра». Так вот эти-то «формы» прими как очень растяжимое понятие и пойми, что старые формы мне хорошо известны, о маленькой части новых я кое-что слышала, а о большинстве понятия не имею. От всех новых «форм» я буквально отгорожена каменными стенами и не на один год.
Ну да ничего! Недавно вышел из тюрьмы один товарищ, который просидел десять лет (с 1919 года) с двухмесячным перерывом, и знаешь — даже в первых его письмах со свободы я не нашла никакой растерянности, он как-то сразу крепко почувствовал под ногами почву, хоть и измененную до неузнаваемости. Живой человек найдет себе место в живой жизни. Ничего, я не унываю, хоть иногда больно и тяжело до чертиков сознание, что жизнь семимильными шагами идет вперед, а ты ничего, ничего не только не делаешь, но и не знаешь.
Иногда перед нами с особенной остротой встают «неразрешимые» вопросы, и тогда мы мечтаем: «Хоть бы часик поговорить с умным человеком», а Б. обыкновенно добавляет: «Или прочесть „Правду“». Но так как у нас нет ни «умного человека», ни «Правды», то напиши, что говорят у вас о Гаагской конференции, о переговорах с Англией. Ну хотя бы только об этом. А сколько, сколько хотелось бы еще спросить, узнать!
Фордом — это такая чертова дыра, каких на земном шаре, верно, очень мало. То, что в ссылке в Сибири политическим было гораздо лучше, чем нам в тюрьме, — это для нас уже вопрос давно решенный, и Мария[53], которая была два раза в ссылке, это подтверждает. Теперь же мы спрашиваем себя: не лучше ли на необитаемом острове, чем в Фордоне? Видишь, что за робинзонада в двадцатом веке, в эпоху радио, телевидения и прочих чудес техники.