Наконец впереди, внизу, с Поклонной горы Глинка увидел Москву.
В 1834 году Москва жила напряженной умственной жизнью. Направление этой жизни давала горячая университетская молодежь. Большинство этой новой московской молодежи принадлежало к поколению русских людей, чье детство совпало с последним актом трагедии декабристов, чье отрочество прошло под гнетом «железного века». О политике вокруг них говорилось вполголоса или шепотом. Раннюю лирику Пушкина и Рылеева в годы ученья они читали тайком. Сделавшись юношами, они убедились, что действовать прямо в николаевской России нельзя. Энергия их напряженно искала выхода. Они занимались музыкой, философией, военным делом, искусством, чтобы только рассеяться, чтобы забыться от окружающей их, от гнетущей их пустоты. Они ничего не хотели принять на веру, все подвергали критике. Наконец они собиралась и сплачивались в кружке, с целью добиться истины.
Главных кружков в тогдашней Москве было два: Герцена и Станкевича.[86] В тесном кружке Станкевича изучали по преимуществу философию и поэзию. В кружке Герцена обсуждали, как организовать новый союз по образу декабристов, а пуще всего проповедовали ненависть ко всякому насилию. Излюбленными героями этого кружка были погибшие декабристы, разбудившие своей гибелью могучий ум молодого Герцена.
Николай Мельгунов, пансионский товарищ Глинки, был связан и с тем и с другим кружками. В то время он жил под Новинским, в собственном доме, где собирались многие представители передовой части московского общества.
Глинка и Мельгунов встретились, обнялись и расцеловались, как братья. Отступив друг от друга на шаг, поглядели друг другу в глаза и с радостным смехом вновь обнялись. Оба они изменились, но оба, каждый по-своему, были еще молоды. С первой минуты возник между ними тот оживленный и сбивчивый разговор, который всегда возникает у двух друзей после долгой разлуки. Мельгунов толковал о новинках в области философии, с жаром рассказывал о московских кружках, о Герцене и Станкевиче, расспрашивал Глинку, что говорят в Берлине о Гегеле.[87] И в каких-нибудь полчаса осведомил Глинку о всей умственной жизни Москвы, погрузив его в целое море новых вопросов, понятий и взглядов.
Друзья расхаживали целый день по просторному залу мельгуновского дома, посвящая друг друга в планы. Глинка садился за рояль, проигрывал отрывки, мелодии, темы и даже целые музыкальные сцены, пришедшие в голову по пути к Москве. Главное, что волновало Глинку, – это замысел русской оперы.
Мысль создать национальную – народную оперу в московском кругу Мельгунова пришлась как нельзя кстати.
На другой же день вся Москва съехалась к Мельгуновым. Глинка весь вечер пел и играл свои произведения, написанные в Италии. Ему хотелось блеснуть, и это ему удалось. И сам Михаил Иванович, быть может, впервые услышал, как окреп, как гибок и выразителен стал его голос. Исполняя романсы, он стремился передать глубину содержания и музыки и стихов. В его исполнении действовал не только голос, но и мимика, интонация, жест, очень сдержанный и потому сильный. В Москву Глинка явился не просто певцом, а большим художником-артистом.
Его успех был очевиден. О нем заговорили музыканты – московские композиторы Гебель, Геништа, певица Бартенева[88], Мельгунов. О Глинке прошел слух и в московских гостиных. Глинка наверно вошел бы в моду, если бы хоть недолго остался в Москве и не уехал домой в Новоспасское. По Петербургу он знал, как легко закружиться в столичных музыкальных салонах артисту, попавшему в моду, поэтому и уехал.
Матери в Новоспасском Глинка не застал. Евгения Андреевна срочно выехала в Петербург к тяжело заболевшему сыну Евгению, воспитаннику Артиллерийского училища. Узнав от сестер, что брат при смерти, Глинка следом за матерью помчался в столицу.
Так как в столице у Глинки не было своей квартиры, он поехал на дом к приятелю своему и дальнему родственнику Алексею Стунееву[89], у которого в это время жила и Евгения Андреевна. Хозяев и матери не было дома: брат Глинки скончался, и его похоронили. Глинку встретила Мария Петровна Иванова, молоденькая сестра Стунеевой. В ожидании хозяев и матери Глинка провел в ее обществе чуть не полдня. Евгения Андреевна с дочерьми на другой день уехала в Новоспасское.
Глинка остался у Стунеевых.
Мария Петровна в ту осень жила у сестры. Михаил Иванович виделся с ней каждый день, вовсе не думая, что это совсем непредвиденное знакомство изменит всю его жизнь.
Смерть брата отбила у Глинки охоту бывать на балах, а светских знакомств он избегал не только по случаю траура. Горько тоскуя о брате, оплакивая отца, он испытывал полное охлаждение к той жизни, которую охотно вел в юности. Эта жизнь теперь казалась ему незначительной и предельно пустой. Все время он проводил за работой, обдумывал свои замыслы и мечтал. В его мечтах и Мария Петровна играла какую-то, еще не вполне определенную, роль. Она была весела, приветлива, постоянно оживлена, любоваться ею было приятно, а заглянуть в содержание ее красивой головки не приходило Глинке на ум.
Живя в николаевском Петербурге, Глинка не мог не замечать того, о чем толковали в московских кружках Станкевича и Герцена[90] и на что Мельгунов обратил внимание Глинки в Москве. После гибели декабристов, над Россией нависла свинцовая туча. Петербург казался огромной казармой, вылощенной и прибранной к приезду начальства. В нем жили и мыслили по углам, на парадных балах танцевали, стараясь не рассуждать и не думать, подменяя идеи и мысли пустой болтовней. Правительство поощряло только одно угождение начальству.
В области музыки в петербургских салонах держались все те же понятия, что и четыре года назад. Музыкальными вкусами по-прежнему управляла переимчивая мода: «Ах, Бетховен! Ах, Шуберт![91] – прелесть!» – так говорили все, а понимали Шуберта и Бетховена не более двадцати человек во всем высшем обществе. Правда в Петербурге попадались еще островки, где люди мыслили. Одним из таких островков была квартира Жуковского в Зимнем дворце. Туда не заглядывали шпионы третьего отделения: воспитателю наследника – Жуковскому верили. О политике в этом кружке совершенно не говорили: хозяин ласково и спокойно, но решительно пресекал всякую попытку коснуться политических тем. Зато много рассуждали о литературе и об искусстве. Тут была своего рода отдушина, простор для мысли и чувства. У Жуковского собирались еженедельно Пушкин, Вяземский, Гоголь, Плетнев. Заходили Виельгорский и Владимир Одоевский[92], знаток искусства, писатель и музыкант. Крылов, забравшись к Жуковскому с обеда, чутко дремал в своем кресле. Иногда появлялся воронежский прасол Кольцов, недавно открытый Станкевичем поэт из народа. Прижав руку к сердцу и поклонясь, он скромно присаживался в сторонке на кончике стула.