Славный был генерал. И правда, Турбанов до сих пор не переставал удивляться доверительно-уважительному отношению солдат к человеку в офицерских погонах. Не только от устава это шло, нет... Погоны с двумя звездочками были как бы талисманом, переданным от других, общей приметой командирского звания. Солдатам, почти твоим ровесникам, и в голову не могло прийти, что, когда началась война, ты, двухлетний карапуз, еще не умел самостоятельно снять в критические моменты штанишек. Для них ты сейчас был командиром, и все. Помнишь, солдат, оформлявший стенгазету, спросил: "Товарищ лейтенант, а на фашистских самолетах что было - свастика или кресты? И какого цвета?"
Что-то такое ты ему ответил - не очень убедительное, а сам спохватился, что ничего не знаешь о войне, что смутно и туманно, если напрячь память, можно вызвать весенний, но почему-то очень холодный, ветреный день - в рубашонке было зябко, и мать тащит тебя за руку, чуть ли не бегом бежит к проходной завода, возле которой толпятся люди, веселые и счастливые, как на Первое мая. И какой-то мужчина, совсем незнакомый, поднял тебя над головой, больно стиснул и крикнул: "Победа! Да понимаешь ли ты, чертенок, что такое победа? Жить будешь, дурачок! И мамка твоя будет жить, и папка, и все мы!" Самое памятное ощущение того дня сплетается с обещанием матери, что теперь-то обязательно придет, вернется отец. И непременно с гостинцами.
Нет, тогда ты не мог понять, что такое победа. Это потом, спустя долгие годы, все узнанное и понятое ты как бы отправлял в тот далекий майский день к тому себе - шестилетнему мальчишке. И потому начинал верить, что прекрасно помнишь необыкновенную, всечеловеческую радость того дня, ибо видел, ну конечно же видел, как за четыре года перед этим натужно, смертельным гудом гудели во все небо черные птицы с желтыми крестами на крыльях. И то, что твоей биографии чуть-чуть - всего лишь четырех начальных лет жизни - коснулась война, давало тебе хоть какое-то моральное право говорить и судить о ней от имени тех, для кого эти годы биографии оказались последними.
"А эти мои лейтенанты, - с некоторым даже гордым возрастным превосходством подумал сейчас майор Турбанов, - они от войны еще дальше. А погоны все те же..."
Однажды, как всегда, уже довольно поздним часом, отдав лейтенанту Горикову необходимые распоряжения - тот еще оставался в роте, - майор ушел домой. Но у КПП вдруг спохватился, что забыл конспект, и вернулся в казарму. Турбанова несколько удивил растерянный вид дневального. И уж слишком неестественно, слишком громко - на всю казарму, с очевидным желанием, чтобы его услышали в дальнем углу, - солдат кашлянул. Кашель его был, конечно, сигналом тем, кто столпился в узком проходе между койками. Майор это понял сразу, жестом остановил дневального, неслышным шагом подошел к толпе и встал позади никем не замеченный. Посреди круга стоял лейтенант Гориков без мундира, в одной рубашке. Напротив Горикова, выше его на целую голову и вдвое шире в плечах, стоял рядовой Аврусин.
- Ну, давай начинай! Наступай, наступай! - голосом мальчишки-забияки словно бы упрашивал солдата лейтенант.
Аврусин смущенно топтался на месте с той, однако, нерешительностью, с какой заранее уверенный в своей победе сильный не хочет обидеть слабого. Чего уж тут начинать - и так исход ясен.
Зрители не шевелились - ситуация была необычной. С одной стороны, не каждый офицер позволит себе вот так, запросто побороться с солдатом, а с другой - как поступит Аврусин: будет валять лейтенанта или сыграет в поддавки.
- Аврусин! Наступайте! - уже командирским голосом, как на плацу, приказал лейтенант и сам сделал шаг вперед, напружинив, изготовив для встречи тонкие руки.
Эти властные нотки в голосе командира подействовали на солдата, он подался как бы в сторону и, без усилий отведя плечом сопротивляющиеся локти, перехватил лейтенанта за поясницу, заломил его руки, прижал, придавил к груди и приподнял над полом.
Шумок пробежал по толпе и стих - участь лейтенанта была решена.
Однако каким-то неимоверным усилием Гориков все же дотянулся ногами до пола и, обретя опору, сумел выскользнуть из железных объятий, пригнулся и, ухватив солдата за руку, потянул его через себя, упав на колени.
Ему бы еще одно, ну два мгновения этого превосходства, еще полмускула силы в руках и ногах - и Аврусин распластался бы на полу. Но этого-то и не хватило лейтенанту. Более того, секундное превосходство Горикова рассердило Аврусина, который, сбросив с себя оцепенение, крякнул вдруг облегченно, вновь почувствовав в себе спортсмена, и неуловимым движением, как бы поддев двумя рычагами, не повалил, а опустил лейтенанта, все же чуть придавив для убедительности лопатками к полу.
Задержавшись в поверженном положении на полу, лейтенант, словно отдыхая, с улыбкой повел вокруг взглядом и, заметив командира роты, вскочил, отряхиваясь, заправляясь:
- Извините, товарищ майор. Это мы так...
В тот вечер Турбанову опять пришлось задержаться допоздна.
- Вы же не себя, а свой авторитет подорвали сегодня, - сказал он лейтенанту сурово, осуждающе, и впрямь раздосадованный ребячеством офицера, этим сеансом борьбы.
- Вы уверены? - возразил Гориков, и в его синих глазах мелькнула знакомая усмешка. - Я не уверен. Я ведь знал, что он меня поборет, и солдаты знали. Но ему этой победой надо было побороть себя. Вы хорошо знаете Аврусина? Солдат как солдат. Но вот это его... подобострастие, эта его боязнь погон, командирского голоса!.. А он должен во мне видеть не только командира, но и человека...
Именно Гориков, а не кто другой задал майору задачу про рядового Звягина.
Письмо, написанное этим солдатом министру обороны чуть ли не в первую же неделю после прибытия пополнения в роту, сильно озадачило Турбанова. По наивности, а скорее, по незнанию Звягин вряд ли мог предполагать, что о письме конечно же узнает командир роты. Насчет ответа надо было подумать. И вот ответ...
- Как, Звягин, первая смена? - спокойно, как можно обыденнее спросил майор. - Как первый час?
- Целая вечность, товарищ майор... - тихо проговорил Андрей.
"Это хорошо, что не бодрится... Бодрячки на этот пост не нужны", подумал Турбанов и пошел к выходу проверять караул.
Андрей вытянул занемевшие ноги, которые покалывало тысячами иголок, тяжело облокотился на стол, прикрыл глаза: оранжевые круги перекатывались, перемещались, меняли очертания и превращались в венки, нескончаемо выплывавшие из бесконечной и кромешной, как пропасть, темноты.
Тюльпаны, незабудки, подснежники, ветки сирени переплетались в гирлянды, и среди этого фантастического соцветья проглядывали руки морщинистые, узловатые, в прожилках, тонкие и изящные со стрельчатыми ноготками маникюра, маленькие, пухлые, словно перетянутые в запястье ниткой, - руки, бережно кладущие и поправляющие цветы, парящие, снующие над ними.