Я.С. Лурье считает, «что даже широко распространившийся на Руси в XVII веке рыцарский приключенческий роман воспринимался различными читателями по-разному: для одних это была неприличная и неблагочестивая забава, для других – любимое чтение, а третьи быстро замечали каноны и штампы нового жанра и воспринимали их иронически. Каким-то из таких наблюдательных и критических читателей была создана даже пародийная приключенческая повесть XVII века – “Сказка о некоем молодце, коне и сабле”, первая чисто литературная пародия, известная нам в древнерусской литературе. Молодец, описанный в этой сказке, обладает всеми чертами любимых героев рыцарского романа, но преувеличенными и высмеянными; конь его – что-то вроде Дон Кихотова Росинанта: “рот как пасть, язык как рукав, грива колесом, уши колпаком”. Пародируются здесь и излюбленные в средневековой литературе гиперболические “цифровые данные” – у молодца “полный садак, а в нем 300 стрел, пол 100 кибарей, 70 арчичев, 80 ташлыков, 30 свереч, оприченно надобных стрел. А всякая стрела – морьская трость”»231.
В XVII веке словесность перестала быть резко ограниченной областью религиозно-политических споров; сравнительная доступность бумаги и отсутствие у властей возможности контролировать неофициальную деятельность любителей-переводчиков создали условия, при которых в XVII веке появился новый вкладчик, новый поставщик литературы для чтения, для развлечения.
То, что традиционно именуется русской литературой от «Повести временных лет» и до повестей Смутного времени, летописи и агиография, религиозно-политическая публицистика создавались людьми книжными, обученными своему делу, «специалистами», для которых их занятия словесностью были частью их профессионально-культовых обязанностей, но при этом оставались на положении подчиненного, а не главного дела. То, что мы называем по привычке русской литературой, создавалось людьми, для которых словесное художество не было всепоглощающим делом жизни, хотя и могло быть главным служебным занятием. Их литература была для них службой – службой церкви по преимуществу.
В XVII веке на смену нелитератору, но профессионалу-словеснику пришел литератор-непрофессионал, литератор-дилетант, любитель.
XVII век – это эпоха торжествующего и неограниченного расцвета любительства во всех видах словесности: в мемуарах, историографии, стихотворстве (за исключением школы Полоцкого), драматургии и повествовательной прозе. Гениальным дилетантом, любителем был с точки зрения профессиональных книжников XVII века и со своей собственной Аввакум, который об этом заявлял неоднократно в своих сочинениях («Виршами философскими не обык речь красить»)232, вкладывая новое содержание в уже ставшую традиционной формулу самоуничижения.
В XVII веке любитель сам сочиняет «жития» и «легенды», сам делает записи-пересказы былин, сам переводит с польского все, что кажется ему любопытным, не считаясь ни с какой цензурой и не дожидаясь официальной апробации, сам сочиняет любовные или сатирические стишки.
Любительство давало свободу выбора, но любительство не содержало в себе сознательной литературной программности и по самой своей природе было аморфно, в нем не было и не могло быть сознательного восприятия и осуществления стилевых, то есть художественных принципов; с точки зрения основоположников новой литературы XVIII века, переводная беллетристика XVII века, которой они так многим были обязаны, представлялась «нелитературой», а ее стиль – бесстильностью, варварством, выражением некультурности и площадных вкусов. Вот почему трудная борьба за новую русскую литературу с 1730-х годов и до конца столетия проходит под лозунгом борьбы с «Бовой».
Уже давно замечено, что в новое время национальные литературы достигают определенного уровня зрелости и конструируются сознательно как литературы через сознательное же усвоение «чужого», инонационального и иноязычного литературного опыта, Так создавалась новая итальянская литература, усваивая опыт латинской классики, такое же значение имела итальянская литература для французских поэтов и французская в XVII – XVIII веках – для других европейских литератур.
В истории славянских литератур существует разительный контраст между литературой Дубровника и другими славянскими литературами Балканского полуострова – сербской и болгарской.
Литература Дубровника развивалась в русле общеевропейских возрожденческих идей и стала в XVI – XVII веках литературой в новоевропейском смысле этого понятия. В Болгарии и Сербии вследствие полного пресечения культурных контактов произошла длительная остановка литературного развития, которое возобновилось только в XIX веке.
Переводная беллетристика XVII века без всякого сознательного намерения ее переводчиков осуществила первый и еще очень робкий шаг к превращению русской литературы из «закрытой» в «открытую», вернее сказать, показала практическую возможность такого шага. Нужно было, чтобы произошли существенные перемены в общественной и культурной жизни России, чтобы потребность в «открытой» литературе была осознана теоретически и стала руководящим принципом новой литературы.
Ставши «русским», Бова не перестал быть иноземным гостем, он существовал в мире названий и понятий, которые принес с собой, в мире вымыслов и потому стал вместе со своими друзьями первым учителем литературы в том смысле, который мы давно считаем само собой разумеющимся, но который только в середине XVIII века прочно утвердился в русском литературном сознании.
Только однажды была сделана попытка отдать должное «Бове» как пробудителю интереса к литературе. Белинский, который, как и все в его время, относился к «Бове» с презрением и иронией, высказался о «Бове» доброжелательно и с пониманием его роли, когда писал биографию А.В. Кольцова и узнал, вероятно от самого поэта, что «Получаемые от отца деньги на игрушки он употреблял на покупку сказок, и “Бова Королевич” с “Ерусланом Лазаревичем” составляли его любимейшее чтение. На Руси не одна одаренная богатою фантазией натура, подобно Кольцову, начала с этих сказок свое литературное образование»233. В этой же статье Белинский назвал «Бову» «нравственным будильником» для тех, кто по нему начинал знакомство с литературными вымыслами и поэзией литературно выраженных чувств. «Бова» трудился над пробуждением этих чувств почти три столетия после своего переселения в Россию.
В 1876 году Достоевский утверждал, что можно и нужно говорить не о Шиллере или Диккенсе в России, а о «русском» Шиллере и «русском» Диккенсе, которые стали органической частью русского литературного сознания в XIX веке, вошли в плоть и кровь русского читателя наравне с Пушкиным и Гоголем.