Для участия во втором концерте общества, в котором я согласился выступить этой зимой и продирижировать «Героической симфонией», был приглашен, как уже сказано выше, в качестве пианиста Бюлов. Со свойственной ему смелостью, даже неосмотрительностью, он выбрал чрезвычайно остроумную, но трудную фортепьянную обработку увертюры к «Тангейзеру», приготовленную Листом. Своим исполнением Бюлов вызвал бурю восторгов. Меня поразила его блестящая виртуозная игра, на которую я раньше не обратил должного внимания, и она внушила мне самые прекрасные надежды на его будущее. В замечательных дирижерских и аккомпаниаторских способностях Бюлова я уже имел возможность убедиться во время его скитаний минувшей зимой, о которых я говорил коротко выше.
В Цюрихе у меня часто собирались знакомые. В конце концов мои друзья основали целый музыкальный клуб для развлечений, которые стали возможными благодаря присутствию Ганса [фон Бюлова]. На его вечерах я сам исполнял подходящие отрывки из моих опер, причем Ганс брал на себя обязанности аккомпаниатора и справлялся с ними блестяще. Пользуясь случаем, я приступил к чтению своих рукописей. В продолжение целого ряда вечеров я читал все увеличивающемуся, чрезвычайно внимательному кругу слушателей написанную мной за зиму большую книгу «Опера и драма»[162].
257
Несколько успокоившись и собравшись с мыслями, я стал думать о возобновлении серьезных работ. Но мне очень не хотелось приступать к композиции «Смерти Зигфрида». Не было настроения работать над партитурой, заведомо обреченной лежать в портфеле. Меня привлекала мысль как-нибудь, хотя бы окольными путями, добиться постановки моего произведения на сцене. Для этого я считал необходимым прежде всего объяснить немногочисленным друзьям моим, которые со всех сторон выказывали серьезный интерес к моей работе, задачи, так просто разрешавшиеся в моем уме, так отчетливо мне рисовавшиеся, но казавшиеся им едва намеченными. К этому представился вскоре особенно удобный случай. Зульцер показал мне статью «Опера» в «Универсальном лексиконе» Брокгауза, думая, что высказанные в ней мысли могут послужить подготовительным материалом для моего труда. При первом же беглом взгляде на эту работу я убедился в ошибочности высказанных в ней положений. Я старался обратить внимание Зульцера на основное различие между общепринятыми мнениями, которых держались даже весьма образованные люди, и моими взглядами на сущность искусства. Так как, естественно, каким бы даром слова я ни обладал, устно я не мог бы дать широкого распространения своим идеям, то немедленно по возвращении домой я принялся набрасывать план систематического и подробного их изложения. Так приступил я к составлению этой книги, которую выпустил в свет под заглавием «Опера и драма». Книга эта стоила мне нескольких месяцев напряженной работы и была закончена к февралю 1851 года.
Мне пришлось дорого поплатиться за увлечение, с каким я заканчивал этот труд. По моему расчету оставалось еще несколько дней усиленной работы над рукописью, как вдруг опасно заболел мой милый попугай, обыкновенно усаживавшийся на моем письменном столе и следивший за моим писанием. Так как это с ним случалось уже не раз и он всегда оправлялся от подобных заболеваний, то я не стал особенно беспокоиться. Жена просила меня сходить за рекомендованным нам ветеринаром, жившим в отдаленном квартале. Но я откладывал это дело со дня на день, не желая отрываться от письменного стола. Наконец однажды вечером в поздний час я окончил роковой манускрипт, а на другое утро славный Папо лежал мертвым на полу. Я был безутешен. Печаль мою искренно разделяла Минна, и наша общая привязанность к домашним животным должна была служить связующим симпатическим звеном между нами в дальнейшей совместной жизни.
Кроме домашних животных, нам оставались верными и преданными также и более старые цюрихские друзья, не обращавшие внимания на катастрофу наших семейных отношений. Из них наиболее ценным и выдающимся был Зульцер. Резкое различие наших природных интеллектуальных дарований, склонностей и темпераментов, казалось, лишь способствовало нашей дружбе. Мы постоянно открывали друг в друге неожиданные грани наших характеров, которые в силу глубоких оснований, на которых они зиждились, являлись для нашего общения плодотворным и поучительным опытом. Зульцер был необыкновенно раздражителен и крайне хрупкого здоровья. Он поступил на государственную службу вопреки своим врожденным склонностям, которые принес в жертву строгому и добросовестному исполнению долга в широком смысле этого слова. Знакомство со мной погрузило его глубже, чем он считал это для себя дозволенным, в сферу эстетических наслаждений. Быть может, он разрешил бы себе этого рода увлечение с большей легкостью, если бы я относился к искусству менее серьезно. Тот факт, что художественно-артистической деятельности я придавал необычайное значение, несравненно большее, чем задачам государственности, выбивал его из нормальной колеи. Но именно глубоко серьезное отношение к вопросам искусства влекло его ко мне, к моим воззрениям на этот предмет. Так как наши беседы носили далеко не всегда мирный характер, то при обоюдной повышенной раздражительности споры наши часто разрешались бурными взрывами. Случалось иногда, что губы его начинали судорожно подергиваться, он хватал шляпу и палку и, не простившись, стремительно убегал. На следующий день он снова, как ни в чем не бывало, являлся в обычный час, и оба мы чувствовали себя так, как если бы между нами ничего не произошло. Тяжело было навещать его только в те дни, когда обычное мучительное физическое недомогание вынуждало его сидеть взаперти. Вопрос о здоровье приводил его в бешенство. И было только одно средство вернуть ему хорошее настроение: стоило лишь заявить, что вы пришли просить о дружеской услуге. Приятно изумленный, он сейчас же высказывал полную готовность сделать все, что угодно. Лицо его мгновенно прояснялось и становилось приветливым.
258
Резко отличался от него музыкант Вильгельм Баумгартнер. Это был жизнерадостный весельчак без малейшей склонности к самоугублению, изучивший фортепьянную игру как раз настолько, чтобы быть хорошим учителем и зарабатывать уроками ту сумму денег, которая ему нужна была на расходы. Он чувствовал прекрасное горячо, пока оно не принимало слишком возвышенных форм. Это было верное, доброе сердце, глубоко преданное Зульцеру. Но и влияние Зульцера не спасло этого человека от пристрастия к вину. К нам с самого начала присоединились еще два человека, связанных с Зульцером и Баумгартнером дружескими отношениями: дельный и почтенный второй государственный секретарь Хагенбух и удивительно добродушный, умственно не особенно одаренный и потому беспощадно третируемый Зульцером адвокат и редактор Eidgenössischen Zeitung [«Швейцарской газеты»] Бернгард Спири[163]. Александр Мюллер, которого все более и более засасывали домашние неприятности, физические страдания и ремесленное занятие уроками, вскоре окончательно исчез из нашего кружка. К музыканту Абту[164], несмотря на его «Ласточек», я не чувствовал ни малейшего влечения. К тому же он вскоре покинул нас для блестящей карьеры в Брауншвейге.
259
Цюрихское общество особенно обогащалось приливом различных лиц, потерпевших политическое кораблекрушение. По моем возвращении в январе 1850 года я уже застал там довольно элегантного с буржуазной точки зрения, но в достаточной мере скучного Адольфа Колачека. Он чувствовал призвание к издательству и основал Deutsche Monatsschrift [«Немецкий ежемесячный журнал»]. Для всех побежденных в последнем восстании орган этот должен был служить ареной духовной борьбы. Мне несколько льстило, что он считал меня писателем. Он уверял, что союзу умственных сил, выступающему под флагом предприятия, недоставало как раз «такого человека», как я. Уже из Парижа я выслал ему статью «Искусство и климат». Теперь он охотно взял несколько крупных отрывков из неизданной еще «Оперы и драмы» и уплатил за них весьма приличный гонорар. Этот человек навсегда остался в моей памяти как образец тактичного редактора. Он дал мне однажды для прочтения рукопись рецензии на мое «Произведение искусства будущего» некоего господина Паллеске[165] и объявил, что без моего специального согласия, на котором он отнюдь не настаивает, он ее не опубликует. Я нашел, что если бы этот поверхностный, бессмысленный, составленный в самом высокомерном тоне отзыв появился на страницах журнала, я был бы вынужден дать на него обстоятельное возражение. Мне пришлось бы снова тратить время на утомительное изложение моих воззрений, их основных теорем. К этому я совершенно не был расположен. Потому и согласился с решением Колачека вернуть рукопись автору, рекомендуя поместить ее в каком-либо другом журнале.