И все же не эти скользящие по поверхности воспоминания и повторы, когда не раз сказанное уже само по себе является фактом, были причиной того, что я не позвонил ей в мой очередной приезд в Нью-Йорк. Скорее, дело было в другом. Ольга говорила о Капабланке как о совершенстве, а у совершенства есть один изъян: оно может наскучить. И если бы у меня спросили, что я, собственно говоря, против него имею, я бы ответил, как прославившийся афинский нищий: я ничего не имею против него, просто надоело постоянно слышать, что Капабланка — лучший бриджист, что Капабланка — лучший бильярдист.
Последний раз я слышал ее голос, позвонив ей прямо из аэропорта, улетая обратно в Европу и говоря зыбкую очень правду о такой напряженной поездке и о том, что на следующий год...
Следующего года не получилось. Приехав в сентябре 95-го на матч Каспарова с Анандом, я спросил о ней. «Как, ты не знаешь? -сказали мне. — Уже года полтора, как она умерла». Защемило сердце, как всегда бывает в таких случаях, хотя приучено уже было ко многим и не таким потерям. Знал ведь, сказалось самому себе, что не обойдется, не образуется и что придет когда-нибудь момент для такого известия. Ольга умерла 24 февраля 1994 года в Нью-Йорке в возрасте девяноста пяти лет.
Я узнал, что она завещала весь архив Капабланки Манхэттенско-му шахматному клубу — его клубу. Стояла чудесная солнечная осень, и город, который никогда не спит, не спал особенно на 46-й Вест между 8-й и 9-й авеню, где помещалась Американская шахматная ассоциация, а теперь и Манхэттенский клуб. Там находился архив Капабланки. Я приходил туда часам к одиннадцати, с улицы доносился нескончаемый гул, а я погружался в совсем другой мир — Маршалла, Ледерера, Купчика, Эйве и, конечно, Алехина. Но все они, как и многие другие, были только частью — одни больше, другие меньше — его мира: El Morphy cubano, как его называли нередко кубинские газеты. В толстых папках (Сараblunса Clippings), начиная с 1901 года, были аккуратно подобраны письма к нему, бланки его партий матча с Алехиным, налоговые декларации, вырезки из газет, нередко выцветшие, контракты, счета, отчеты от издателей его книг.
Телеграммы, телеграммы, в том числе от гордых родителей, поздравляющих с первым большим успехом — победой в матче с Маршаллом. Фотографии, записки, иногда очень личные. По-испански, английски, реже — по-французски, еще реже — по-немецки. Мне было интересно всё, не будучи шахматным историком, я, как нередко и в жизни, не мог отличить главное от второстепенного. А вот и голландский репортаж с АВРО-турнира, фотография, сделанная перед началом девятого тура в Арнеме 19 ноября 1938 года: в этот день ему исполнилось пятьдесят лет. Элегантный, как всегда, он стоит перед микрофоном, рядом Ольга с букетом цветов. Через несколько часов он проиграет партию тому, чье существование отравляло ему жизнь на протяжении последнего десятилетия. Тут же ее пропуск на турнир - первый раз в качестве официальной супруги: они сочетались браком 20 октября, прямо перед отплытием в Европу. А вот и ее русская весточка: чек на годовую подписку газеты «Новое русское слово», датированный январем 1942 года - за два месяца до его смерти — и с ее тогдашней подписью: Ольга Чагодаева-Капабланка.
А вот и письма, телеграммы соболезнования, не так и много; вот — от жены Маршалла, вот — что-то по-русски, фактически ничего от шахматистов, впрочем, в Европе разгар войны.
На этих страницах писем, контрактов, документов были разлиты честолюбие и денежные расчеты, интимные просьбы и холодная ярость, бушевали страсти людей, которых уже не было, но которые жили, жили... Когда я поднимал голову, за окном по-прежнему шумел Нью-Йорк, часовая стрелка неумолимо приближалась к трем, и давно уже надо было возвращаться в реальный мир, к тем же и совсем другим шахматам, к другому матчу на первенство мира.
Апрель 1999
Мне было двенадцать лет, когда я пришел в ленинградский Дворец пионеров. Помню, что желающих заниматься шахматами было очень много и, чтобы выявить лучших, тренеры давали сеансы одновременной игры. Тогда я и увидел в первый раз Владимира Григорьевича Зака. Партия наша длилась недолго. Я начал партию французской защитой, но на втором ходу вывел ферзевого коня. Зак спросил, сколько мне лет и известно ли мне, как следует играть в этом положении. Вместо ответа я жестом предложил ему продолжать игру. Отбор я, естественно, не прошел и только со следующего года начал заниматься в шахматном клубе Дворца пионеров. Из того периода в памяти остался строгий очень человек с яркими, я бы сказал, ассирийскими чертами лица, долгим взором немигающих черных глаз и беспрестанной работой желваков, особенно во время анализа, когда он обдумывал позицию.
Шахматный клуб находился тогда в замечательном, орехового дерева бывшем кабинете царя Александра Третьего в Аничковом дворце, с потолка свисала огромная сверкающая люстра - не случайно сюда всегда водили группы иностранных туристов. Несколько контрастировало с царской обстановкой большое панно: Ленин играет в шахматы на Капри, Горький наблюдает за игрой, солнечный апрельский день 1908 года.
Обычно один из тренеров — нередко это бывал и Зак — давал пояснения иностранцам, сколько детей в группах, как часто приходят и т.д. Владимир Григорьевич, впрочем, не особенно любил это: надо было отвлекаться от занятий, да и вопросы были всегда одни и те же. Мы при появлении гостей всегда вставали, не отрывая при этом взгляда от позиции, переговаривались, самые маленькие сортировали отбитые у врага фигуры: ребенка ведь потеря ферзя или ладьи огорчает гораздо больше, чем такое нематериальное понятие, как мат. Когда иностранцы уходили, тренер выговаривал наиболее шумливым, и занятия шли своим чередом до следующего визита.
Тяжелая дверь клуба открывалась ровно в четыре, все устремлялись к стендам, на которых висели турнирные таблицы, определялись пары для игры, расставлялись шахматы, играющие с часами обращались к тренерам: «Переведите мне стрелки, пожалуйста». Для того чтобы установить правильное время, требовалось нехитрое приспособление, всегда отсутствующее на шахматных часах. Наиболее ловкие приводили стрелки часов в движение монетами, но это не всегда удавалось.
У Владимира Григорьевича была своя фирменная утяжеленная «переводилка», он редко выпускал ее из рук, если же это случалось, выговаривал каждому, кто отдал ему инструмент не вовремя. Контроль времени был тогда час и три четверти на 36 ходов, после чего партия откладывалась. На конверте отмечалось положение фигур на доске и проставлялось время. Собранные в лодочку пальцы помогали сохранить тайну записанного хода, защищая его от любопытных взоров соперника во время процесса записи. После этого конверт помещался в специальную папку, дожидаясь дня доигрывания. Я прибегал иногда к спасительной формуле: «Отложена», отвечая на вопрос матери, как сыграл, но по моему удрученному виду она, вероятно, догадывалась о горькой правде. Играть блиц дозволялось только по воскресеньям. Изредка разрешение получалось и в будний день с обязательным обещанием не шуметь, которое, конечно, сплошь и рядом нарушалось. В этом случае виновным выговаривалось, а при рецидиве часы могли быть вообще отобраны.