Я покинула компанию продолжавших обсуждать, не осталось ли в лагере поросят, и пошла следом за госпожой Саулите в ее комнату, где она жила вместе с двумя семьями. Я боялась приблизиться к ней, чтобы не увидеть на ее лице ту неизбывную печаль, которую привыкла видеть на мамином лице, но все равно мне хотелось идти за ней. Мне хотелось выразить сочувствие госпоже Саулите, потерявшей Снежинку.
Госпожа Саулите шла все медленнее и медленнее, и мне пришлось остановиться, чтобы она меня не заметила. Я услышала тихие звуки, какое-то бормотание, неужто она плачет? Помочь ей я не могла. Нет-нет, это не были всхлипывания. Госпожа Саулите прочистила горло и принялась что-то тихо мурлыкать себе под нос, пела она для своего удовольствия, направляясь в унылый барак. Меня поразила радость в голосе женщины. В маминых песнях о Латвии были только тоска и грусть. Сейчас мама вообще перестала петь. А госпожа Саулите пела, при этом даже слегка пританцовывая.
Я девчонка, словно роза,
Земляничка алая,
Молоко пила и ела,
Молоком лицо умыла.
Она допела и, довольная, погладила себя по бедрам. От удивления я даже дышать перестала. Госпожа Саулите медленно оглянулась, заметила меня, остановилась.
— Что ты там семенишь за мною, как мышка? Иди сюда, составь мне компанию.
Она протянула мне руку. Так вот просто.
Мы шли молча, пока я не набралась смелости произнести:
— Мне очень жалко Снежинку. Как мне жалко, что ее у вас отобрали.
— Да, мне тоже жаль.
— Она мне нравилась. Она была замечательная свинка.
— Да уж. Красивая, умная, веселая. Необыкновенный поросенок.
— Она была умная?
— Да, да, очень умная, просто интеллигентная. Удивительная свинка, — госпожа Саулите искала подходящее слово. — Уникальная. Ну просто уникальная. Просто неподражаемая.
— Мне жаль, — сказала я еще раз, — но вы не огорчайтесь.
Я застеснялась своих слов, таких интимных. Но она, кажется, не рассердилась.
Она легко сжала мою руку.
— Все обойдется, дорогая, — сказала она. — Я огорчена потерей, но ничего не поделаешь. Такие вещи случаются.
Дорогая! Как давно меня никто так не называл. Я всматривалась в лицо госпожи Саулите. В ее ясных зеленовато-голубых глазах не было слез. Она не сдерживала их, улыбаясь. Она не притворялась.
— Ну, как я тебе? — помолчав, сказала госпожа Саулите. — Задала же я перцу тем солдатам, правда? Могу поспорить, они не так скоро меня забудут.
— По-моему, это было просто замечательно.
— Ты так считаешь? — Госпожа Саулите, довольная, рассмеялась. — И я, конечно, тоже так считаю. Я знаю, кое-кто нынче ночью будет вертеться без сна и грезить обо мне. И эти из совета были счастливы, что я не рассказала никому все, что знаю о них, об этих сухарях. Я расскажу об этом тебе как-нибудь в другой раз.
Возле двери она протягивает ко мне руки и крепко обнимает меня. Ее роскошные каштановые волосы и нежная белая кожа излучают жизнь, тепло, которое согревает мою сухую кожу и мои тонкие сухие волосы.
— Спорю, — сказала госпожа Саулите, — что этот сержант не сможет меня забыть, я осталась в его сердце навсегда. Кто знает, не сослужит ли это мне службу когда-нибудь. Бедная дорогая моя Снежинка, прощай. Я не могу без слез думать о том, что они сделали с тобой.
По утрам мама рано вставала. Она работала: учительницей и переводчиком. Как только она выходила из комнаты, которую мы делили еще с одной семьей, я, чтобы увидеться с госпожой Саулите, бежала к доске объявлений возле кухни, на которой вывешивались сведения о тех, кого переводят в другие лагеря. Я знала, что и сама не сегодня завтра могу оказаться в грузовике, который увезет нас отсюда.
Некоторым семьям из лагерей для перемешенных лиц повезло больше. Из других британских распределительных пунктов, таких же, как в Берлине, их сразу отправляли в лагеря сроком на четыре-пять лет. Они обживались, по крайней мере, обустраивались с минимальными удобствами. Заводили огород и тайком от администрации выращивали кур и гусей, так как начальство делало вид, что не замечает живности не крупнее свиньи. Но самое главное — дяди и тети, двоюродные сестры и братья, бабушки и дедушки — все могли жить вместе. Дети успевали подружиться и были уверены, что дружба будет продолжаться долго.
А наша семья попала в группу, которую англичане перемещали из лагеря в лагерь, так как частные дома постепенно возвращали владельцам, солдат увольняли из армии и надо было уменьшить количество подразделений, чтобы ими было легче управлять. За пять лет мы переезжали примерно раз десять. Иногда в армейских казармах, бараках или реквизированных армией частных квартирах нам доставались неплохие помещения, но даже они выглядели мрачно, потому что вместо высыпавшихся во время бомбежек стекол в окна были вставлены доски, и внутри всегда было темно. Постели и тюки лежали и под окнами, так как отчаянно не хватало места. Комнаты были разгорожены одеялами, простынями, картоном, фанерой, словом, всем, что могло создать иллюзию отдельного помещения. Ходить было трудно, разве что боком. Говорили шепотом. Если кто-то ссорился, все делали вид, что не слышат. Не соблюдая правил приличия, без умения владеть собой жить здесь было невозможно.
Иногда бабушка жила с нами, иногда в каком-нибудь другом лагере вместе с сыновьями. Я знала, и не без основания, что как только мы устроимся, как только я с кем-нибудь подружусь, придет сообщение о том, что нам надлежит переезжать в другой лагерь. И новое место за колючей проволокой покажется еще мрачнее, потому что мы там никого и ничего не знаем.
Когда, в какое утро нас разлучат с госпожой Саулите? Скоро ли придется пережить еще одну потерю?
Но между переездами были свои радости. Где бы мы ни жили, почти везде женщины огородничали. Они собирали и выменивали семена редиса, моркови, огурцов, пересаживали лесную землянику, выкапывали мелкие розовые и белые маргаритки и красные астры, которые пышно цвели вдоль обочин заброшенных дорог. Под окнами набитых людьми бараков цвел душистый горошек, аромат его доносился в комнаты. Первый раз, было это в июне, созрел зеленый горошек, и госпожа Саулите сварила чудесный зелено-белый суп из порошкового молока и горошка, он даже отдаленно не напоминал ту серо-зеленую баланду, которой кормили нас в столовой. Она налила мне полную тарелку и беседовала со мной, пока я ела.
Капитан Вилциньш, который когда-то учился в Париже, осуществлял административное руководство лагерем на редкость решительно и изобретательно. Он приказал снести два барака и на цементном фундаменте уборной устроить фонтан. Капитан Вилциньш, прямой как на параде, с тросточкой в руке, с развевающимся на ветру белым шелковым шарфом, наблюдал, как его указания воплощаются в жизнь. Он уже видел, как здесь будут развеваться флаги всех наций, проживающих в лагере, как за одну ночь появятся деревья, и люди вечерами будут прогуливаться по тенистой площади. Вскоре мы забудем и о возросшей тесноте в бараках, которая компенсируется повышением качества общественной жизни. Забудем и вытоптанный газон на площади, и незнатное происхождение сверкающего фонтана. Но даже на церемонии открытия Площади героев, во время которой поток речей не иссякал, вода в фонтане булькнула и исчезла, словно вновь напомнив о своих истоках. Вечера мы проводили на открытой площадке, расположенной в другом конце лагеря, избегая площади, которую очень скоро переименовали в Аллею Отхожего Места.