Так, исследуя стены сантиметр за сантиметром, Мадлен нащупала в углу выцарапанное в штукатурке слово «Сталинград». И вдруг вспомнилось метро, листовки, полицейский, спрашивающий, какая следующая остановка. Как будто старый и верный друг вошел в одиночку. Вошел и принес надежду. Теперь Мадлен частенько щупала пальцами штукатурку в этом заветном месте. Вскоре она и сама надумала выцарапать на стене звезду. Пятиконечную.
— …Звездное небо для меня и сейчас самое волнующее зрелище, — слышится ровный, задумчивый голос рассказчицы. — Я вам говорила, что дед научил меня читать небесную азбуку. Мы часто смотрели с ним на небо, и оно казалось мне огромным садом, а звезды — светящимися цветами… Там, в тюрьме, в ожидании казни я сочинила несколько стихов. Это, наверное, неважные стихи, я их забыла. Но вот одна строчка еще помнится: «С тех пор, как я в партии, в груди у меня вместо сердца красная звезда…»
В камере смертников Мадлен продержали довольно долго. Она свыклась с темнотой и потеряла чувство суток и счет дням.
Потом, совершенно для нее неожиданно, из камеры смертников ее перевели в обычную одиночку. Режим питания улучшился. Дали писчую бумагу. Француз-тюремщик, приносивший еду, иногда даже заговаривал с ней. Утром он галантно спрашивал:
— Как вам, мадемуазель, спалось?
Мадлен никак не могла понять, что все это значит. Потом все-таки догадалась, что дела у фашистов, должно быть, ухудшились. И, по-видимому, продолжали ухудшаться, ибо тюремщик становился все болтливее. Он шепнул, что Красная Армия уже в Польше, в Румынии. Союзники, кажется, наконец всерьез взялись за войну. Похоже, что они скоро двинутся к Парижу. Говорят, будто в городе появились парашютисты-разведчики из французских дивизий де Голля.
— Пусть мадемуазель когда-нибудь вспомнит, что я был вполне лоялен. Служба есть служба, но я с вами обращаюсь хорошо, не правда ли?
Эта фраза была для Мадлен самой достоверной информацией о том, что происходило на воле. И вот совсем уже неожиданно Мадлен Риффо и партизанку из сторонниц генерала де Голля гестаповцы через нейтральных послов выменяли на каких-то захваченных союзниками гитлеровских генералов.
Так, будто в сказке, к девушке пришла свобода. Для человека, вернувшегося из ада, свобода означала одно — борьбу. И хотя Мадлен еле держалась на ногах, она тут же, едва оправившись, вступила во французскую армию, где ей за заслуги присвоили звание лейтенанта и удостоили награды.
Отдыхала и поправлялась она, уже воюя. Она командовала взводом имени Сен-Жюста, и взвод этот до последнего дня войны успешно действовал главным образом в тылах врага. До полного освобождения родины девушка была одной из тех, кто в боях с гитлеровцами завоевывал свободу…
— Вот и вся история, — сказала девушка, допивая кофе, и окликнула официанта: — Герр обер, рюмочку коньяку.
Коньяк она выпила залпом, как пьют солдаты, и по смуглым щекам ее разошлись неровные пятна болезненного румянца.
— О дальнейшем не хочется говорить…
Что же к этому добавить? Шли годы, и странные, трагические перемены происходили на глазах Мадлен. Те самые боши, которые еще недавно гусиным шагом маршировали по оккупированному Парижу, снова ходили по нему, уже в качестве гостей. Полицейский, который когда-то в воскресный день свалил Мадлен ударом крыла машины, растолстел, повышен в чине. Он даже как-то раз, встретив Мадлен на улице, вежливо поклонился ей. Шикарные немецкие лимузины лихо подкатывают к подъезду дворца, где помещается командование НАТО. Оттуда выходят с портфелями те самые гитлеровские генералы, которые когда-то свирепствовали во Франции, и раззолоченный швейцар раскрывает перед ними двери.
Но Мадлен уже не удивляется. Это не прежняя наивная девушка из провинции, не юный очаровательный партизан Райнер и не молоденький лейтенант французской армии, каким ее изобразил Пикассо. Три книжки стихов, которые она выпустила после войны, — это, конечно, романтические книги. Но в них звучит уже голос опытного борца, серьезно разбирающегося в событиях, борца, знающего законы истории и законы классовой борьбы. И она продолжает оставаться борцом — отважным солдатом газетной армии, из тех, которые сражаются за мир, за честь Франции, за взаимопонимание народов, за мирное сосуществование различных социальных систем. Вот и сюда, на конгресс, она приехала как боевой корреспондент профсоюзной французской рабочей газеты.
…В зале, где продолжает заседать конгресс, аплодисменты, шум, крики. Кого-то приветствуют с особым энтузиазмом. Журналист, который в течение всей нашей беседы корпел над статьей в опустевшем кафе, бросает свои блокноты, вермут, недокуренную сигарету и кидается в зал. Мадлен Риффо тоже порывается вскочить, но потом, улыбнувшись, машет рукой и остается, задумчиво свертывая в трубочку листок меню.
— Журналистский рефлекс… Как видите, уже стала настоящей газетчицей… Хотя, собственно, почему бы нам не пойти и не послушать? Я уже все рассказала.
— Ну, а как же вам помог Алексей Маресьев?
Она улыбается.
— Просто. Неужели не догадались? Пребывание в гестапо для меня не прошло бесследно: отбили легкие. Вскоре после войны меня свалил туберкулез… То, что происходило тогда во Франции, как вы понимаете, не могло бодрить, — наоборот, порой мне даже начинало казаться, что мы боролись напрасно. Такой ценой выгнали нази, а теперь они возвращаются в Париж. Болезнь одолевала, а у меня не хватало сил и, скажем прямо, желания сосредоточиться для борьбы с ней. Тогда один мой друг дал мне книгу об Алексее Маресьеве. Каюсь, сначала я не поверила вам, но когда узнала, что вся история подлинная, была потрясена. И вдруг мне в голову пришла простая мысль: чем, черт возьми, я, французская девчонка, хуже этого советского парня! Он коммунист, я коммунистка. Он солдат, я солдат. И общий враг еще не сломлен. И борьбы на наш век хватит. Так я сказала себе. Вот и все. И передайте за это спасибо майору Маресьеву от лейтенанта запаса французской армии Мадлен Риффо.
— И от славного партизана Райнера?
— Ну что ж, и от партизана Райнера.
И тут я увидел, как партизан Райнер достал из сумочки, которую носит на длинном ремне, на манер офицерского планшета, зеркальце, губную помаду и очень привычным, изящным женским движением мазнул себя по губам.
Он, этот отважный партизан, оставался француженкой до мозга костей.
Сергей Крушинский
Однажды, собираясь в дальнюю дорогу, я увидел в киоске аэровокзала книгу Сергея Крушинского. Это были его очерки разных лет, собранные его друзьями уже после смерти. Купил. Раскрыл в самолете, и длинный путь от Москвы до Нью-Йорка прошел для меня незаметно, будто пробеседовал я с другом, которого давно не видел, с умным, зорким человеком, умеющим замечать в жизни интересное и хорошо делиться этим.