…Мои записки близятся к концу, но, быть может, еще не следует ставить точку. Не только на пятачке волжского берега дрались — судьба великой Сталинградской битвы решалась и в донских степях. Уже много после, в госпитале, я получил письмо от старого друга, участника великого прорыва под Клетской. Приведу письмо полностью:
«…На рассвете нашу 252 дивизию вывели в танковый ров, который проходит перед станицей Клетской, красавицей станицей, но уже порядком разрушенной. Она в нейтральной полосе. Мы засели в придонских лесах, румыны же оседлали высоты.
Ночью начальник штаба полка капитан Серебряков вызвал меня к себе, сообщив, что через час идем в наступление.
Наступления ждем с нетерпением. Правда, наш полковой кругозор ограничен. Диапазон наблюдений не выходит за пределы расположения полка, длина фронта которого не превышает километра, но те, кто маршем проходили по донским степям к месту сосредоточения, понимают: готовится грандиозное. Мы двигались ночью, днем спали в землянках, вырытых кем-то заблаговременно. Во время этих ночных, бесконечных маршей замечали многое. Дороги к Дону напоминают весенний разлив рек. Сотни тысяч людей, похожих на древних паладинов в своих касках и плащ-палатках, идут и идут. Идут в темноте. Курить строго запрещено. Мы невидимы для ныряющих в черном небе «фокке-вульфов» и «мессершмиттов». Однако если сверху ночь скрыла полки Красной Армии своей шапкой-невидимкой, мы внизу чувствовали громадную мощь подкрадывающихся армий. Каждый сознавал: завтра, послезавтра эта могучая сила ударит…
Близится рассвет. Мы залегли в противотанковом рву. Тихо. Перед фронтом проносится на левый фланг донской кавалерийский корпус. Полки за полками в удивительном порядке, как на параде. Всадники один к одному, образцовые наездники. В одном строю молодые и старики, видавшие не одну войну станичники.
Корпус промчался — и снова тихо. Я смотрю на нескошенную черную рожь, покрывающую поле. Над полем вверх, километра за два, гора. На горе враг. Мы должны атаковать его. Атаковать — легко сказать. Там ведь стоят нацеленные на нас пушки и минометы. И нелегко будет, если они заговорят.
Нет, они не заговорили. Вдруг затряслась земля. Это бьет наша артиллерия, это наши минометы, «катюши». Батальоны идут вперед, а мы, штаб полка, еще стоим, еще ждем, с упоением вслушиваясь в величественную музыку победы. Она кажется замечательной, эта музыка, несравненной, вдохновляющей.
Вот двинулись и мы. Впереди сплошные разрывы. Гребень горы напоминает верхушку вулкана во время извержения, там все клубится, все пылает. Но вот кончается извержение. Артиллерийский налет уходит вперед, а над вражеской передовой появляются белая и красная ракеты. Значит, передний край противника взят, продвигаемся вперед.
Минуты быстрого бега — и мы на горе.
Тут все перепахано снарядами и пусто. Батальоны преследуют отступающих, мы не успеваем их догнать.
Вдруг откуда-то с левого фланга танки. Они ринулись на нас, однако стремительный налет «катюш» превращает их в горящие факелы.
Я оборачиваюсь назад и замираю от изумления. Весь склон черен от войск. Идут танки, несутся по большаку механизированные полки, за ними кавалерия, за кавалерией пехота.
А над головой низкие серые облака, защищающие от «юнкерсов».
Эта лавина обогнала нашу дивизию и устремилась вперед по полю. Ничто ее не может остановить. И каждому ясно: пришел и на нашу улицу праздник. Победа, замечательная советская победа.
Ночью в небольшом казачьем хуторе, за 37 километров от Клетской, к командиру полка подполковнику Володашику подходит радист и докладывает: принята сводка Совинформбюро.
Подполковник занят.
— Потом прочитаешь, — говорит он, а затем радостно: — Сегодня мы сделали эту сводку…»
Мы живем у тетки Матрены, пожилой, доброй, хлопотливой женщины. Она сразу взяла нас под свое покровительство. Посмотрела на новых постояльцев, всплеснула руками и давай охать:
— Мамочки, да белье, чай, у вас грязное да порванное, скидайте скорее, постираю.
Едва уговорили отложить все это до вечера, как новое причитание:
— Мамочки, чай, голодны, за стол, милые, за стол.
А на столе появилась тыквенная каша, показавшаяся нам редкостно вкусной. Однако с еще большим восторгом был воспринят отдых, отдых на покрытом душистым сеном теплом полу. Спишь на таком сене и снится луг раннего лета, мягкая, молодая трава, первые цветы. Впрочем, не долго снится мирная идиллия. Снова перед глазами встают недавние бои, знакомые обрубленные снарядами корпуса заводов, гиенный вой мин. Просыпаешься и беспокоишься, почему не стреляют, — значит, новый подвох. Словно вина какая. Словно самовольно ушел из боя, товарищей на произвол судьбы бросил. Наш участок главный на всем необъятном фронте, тянущемся от Белого до Черного моря. Ведь именно здесь, у завода, немцы обрушили свой самый страшный удар. Потому невольно вслушиваешься в тишину, потому полон тревоги, по-старому ли там, в районе Г-образного дома? Он мил и дорог, сей несуразно стоящий, полуразрушенный дом, часть перекрытий которого обвалилась, дом без крыши, дом, который трудно будет восстановить. И не случайно дорог. И позади-то и впереди еще вдоволь войны, но, как декабрист, до смерти вспоминающий как самое великое в жизни Сенатскую площадь, так и ты будешь почитать самым важным, самым великим овеянные громом орудий дни. Эти героические дни раскололи бытие на две половины, на то, что было до них и что случилось после них, они твоя гордость, они твоя слава. Слава, которую уже признает народ.
Не успели мы перебраться на левый берег, не успели поговорить с людьми — гражданскими и военными, — как поняли, что звание сталинградского бойца стоит на недосягаемой высоте. Поверили, что даже внуки поднимут головы, говоря: а дед мой дрался под командой Чуйкова на волжском берегу.
Дрался? С удивлением замечаешь, говоришь в прошедшем времени, а душа воспринимает его настоящим. Сознание не в силах примириться, что ты, здоровый, сильный мужчина, хоть на несколько недель, а оказался вне битвы.
Но служба есть служба, и невольно втягиваешься в новую тыловую жизнь. Многое претит на первых порах, многое незаконно вызывает возмущение. Когда смотришь на проходящих командиров, ворчишь: забронированные, мол, от смерти, а затем замечаешь, хромает товарищ, потом узнаешь: только что из госпиталя. Жадно набрасываешься на газеты, на книги — и вдруг новость: приехал к нам писатель Василий Гроссман. Он знакомится со всеми, расспрашивает, записывает ответы. Перед каждым из нас встает вопрос: а почему он обращается именно ко мне, не герой ведь я? Да и рассказывать будто нечего. Ну, падали мины, ну, воевали, а что, собственно говоря, здесь интересного? Пришел писатель и ко мне.