У Жозефины эта потребность, совершенно автономная, не знающая внешнего целеполагания, требующая утоления сама по себе, была развита чрезвычайно. Грязная война в Афганистане от ее листовок не кончилась. Но вот так, написав эти беспощадные строки и разбросав листовки по чужим лестничным клеткам в домах советской знати и в скудных черемушкинских пятиэтажках, она хоть сколько‑нибудь выговорилась на свой лад, сказала, очистила уста.
Жозефина вошла в движение благодаря дружбе с Пинхосом Подрабинеком. Он, а позднее, когда подросли, и оба его сына были яркими участниками правозащитного движения. Пинхоса больше нет, сыновья — Александр и Кирилл — и сегодня в правозащитном движении: советской власти давно уже нет, а их вахта не кончается. Я встречался с Пинхосом у Жози еще до его диссидентства, в ранние шестидесятые, ну, может, в середине шестидесятых. Он тогда разделял типичные для многих шестидесятников иллюзии относительно правильного социализма, которого нет в Советском Союзе, но который в принципе возможен; требовалось только восстановить исходную идею во всей ее благородной чистоте. Эти настроения были соблазнительны, доктринальные формулы все еще крепко сидели в нервных клетках, с мечтой о социалистическом финале истории нашему поколению так же трудно было расстаться, как ранним христианам — с верой в скорейшее наступление царства Божия.
Я с ним спорил.
Нет, до внезапного превращения из Савла в Павла мне было далеко. Я и сейчас, прожив десяток лет в Калифорнии, а до того пережив, как соучастник, воскрешение самостоятельной Эстонской республики, — я и сейчас не разделяю крайнюю правизну многих наших эмигрантов, соблюдаемую с истинно партийным рвением. Меня смешит их новообретенная реакционность. Мне, как и Жозефине, доживать со своим демократическим либерализмом. Но уже тогда мое отношение к коммунизму как «решению загадки истории» становилось все более скептическим. Сказывались ли уроки Ферганской долины? Большая интеллектуальная свобода, которой отличалось наше существование в Эстонии? Собственные раздумья? Я возражал Пинхосу довольно энергично и, как мне казалось, убедительно. Жозя бывала скорее на моей стороне. А Пинхос… Ну кто же выслушивает и принимает во внимание аргументы противника в идеологическом споре!
Пинхос двигался к диссидентству — так я думаю — как марксист — раскольник. Такова была стартовая позиция. Затем уже логика движения сделала сначала его, а потом и его сыновей либералами — демократами. И Жозефина пошла за ними и с ними. Беда ходила вокруг. В конце концов обоих братьев не миновала ни тюрьма, ни лагерная каторга… Повторяю, я не знаю, какова была мера ее участия. Не делилась она со мной. Иногда всплывали в разговоре какие‑то детали, но цельную картину составить из них было невозможно. Не рассказывала подробно о диссидентской жизни не потому, что мне не доверяла или опасалась моей болтливости. Просто считала необходимым соблюдать правила. И я уважал эту ее позицию.
Но я знаю, что и там, внутри движения, ей было непросто. В конце концов, любое сообщество, пусть вдохновленное самой высокой идеей, сделано из людей. Если это сообщество диссидентов, то составляющие его люди находятся под постоянным напряжением и вынуждены часто, чуть не каждый день, принимать моральные решения, которые оборачиваются решениями экзистенциальными, — ситуация, неведомая не только обывателю, но и лихому критику диссидентства из новейших времен. В поле высокого напряжения человеческие качества проступают явственней. Я имею в виду — любые качества.
Чекисты знали свое дело, умели наносить удары по наиболее чувствительным местам, ставить свои жертвы перед невыносимым выбором. Я помню момент, когда ближайшие друзья Жозефины в критическом противостоянии охранке повели себя порахметовски, если даже не более фанатично. Впрочем, война с властью велась на поле, где правила менялись непредсказуемо, отсюда и неожиданные ходы диссидентских стратегий. Складывались ситуации, когда режиму в его глобальных играх бывало невыгодно держать диссидентов в тюрьмах и лагерях. Владимир Буковский, из передового отряда, писал позднее: «Аресты и суды стали лишь крайней, вынужденной мерой, и очень часто заставить их пойти на это было для нас своего рода победой»[9]. Победители, выбрав тюрьму и каторгу, подставляли под удар не только себя, но и своих близких. Этого Жозефина не могла ни понять, ни принять — гуманность для нее была наивысшим принципом, императивом императивов. А может быть, сюда примешивалось чисто женское желание защитить и сохранить?
Вот еще отрывок из ее письма.
«24. VI освободился и приехал в Эл — сталь Кирилл (Подрабинек. — Б. Б.). Он отсидел 51/2 лет, из них 41/2 в закрытой тюрьме или карцере. В апреле с ним была беседа, во время которой майор любимого комитета заверил его, что рецидива не будет, чтобы К. перестал распространять „клеветнические измышления о возможности третьего срока". При этом с К. не требовали ни раскаяния, ни заверений. До сих пор так не выпускали никого. В чем дело? У нас несколько предположений, в том числе и такое: если бы ему дали третий срок, он бы там и умер, и скоро, т. к. в левом лёгком каверна…. Кирилл худ, сутул, грустен, но не озлоблен и… больше ничего не боится. В декабре должен освободиться Саша (Подрабинек. — Б. Б.) (с ним уже была беседа и его тоже заверили…), у него тоже туберкулёз. Мне кажется, что их тут подлечат (неудобно отправлять с палочками Коха) и вышлют. Дай Бог!»
В этом «дай Бог» была выражена ее давняя позиция — она не хотела мученичества, которое выбирали для себя, и не только для себя, братья Подрабинеки.
Были и другие затруднения. В диссидентском движении складывались свои иерархии, свои неравенства — по шкале заслуг, жертв, близости к лидерам, реальной или симулируемой. Это тоже было Жозефине не по сердцу. Более того, она старательно избегала приближаться к вершинам.
«…Вообще ни знакомством, ни дружбой, ни родством ни с кем не горжусь. Даже с А. Д. Сахаровым не познакомилась (хоть Саша Подрабинек очень склонял меня к этому), чтобы не хвастаться этим».
Таково было ее моральное чистоплюйство или, если угодно, врожденный аристократизм. Но с движением не порывала.
Тем временем настали другие времена.
* * *
Мне давно следовало сменить местоимение — «она» на «они».
Вскоре после того, как Жозефину с матерью судьба привела в Электросталь, где они никого не знали, добрые люди познакомили их с тамошней учительницей, вообще‑то москвичкой, Евгенией Соболевой. Это была удивительная находка. Когда встречаешь таких людей, как Женя, защитные механизмы интеллекта отказывают. Тут, у витрины Творца, перед демонстрационным экземпляром, начинаешь верить, будто человечество может стать лучше, или может быть лучше, так сказать, виртуально. Возможность почему‑то не реализуется, но она существует! Вот она: умница, безупречно порядочная, наделенная, сверх неизбежных чувств, непререкаемым чувством долга, чувством справедливости, тончайшим чувством такта, деликатностью, неспособная к измене принятым принципам гуманности и именно поэтому способная к разумному компромиссу в межчеловеческих отношениях… Словом, такие как Женя являются в мир, чтобы скрыть концептуальные огрехи творения.