Стих пошел к кульминации. К финалу? Или это только зачин, так сказать «Первая глава». Или большое вступление. Снова вспомнился граф — но это уж так, для закольцевания формы. Еще рюмку! Налил и поприветствовал свое отражение в старом тускловатом трюмо. Выпил. Где-то близко на башенных часах пробило четыре.
БродскийЗабудем о дешевом графе!
Заломим брови!
Поддать мы в миг печали вправе
хоть с принцем крови!
ПушкинТогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
Я думал уж о форме плана
И как героя назову;
Покамест моего романа
Я кончил первую главу.
И мы с вами закончим главу первую наших наблюдений.
Утром светило солнце. Проснулся рано. Спал, значит, всего часа четыре. Но совершенно выспался. Голова свежая. Удивительный воздух в Риме. А они еще жалуются — машин, говорят, много. У нас бы в Питере по Малой Охте походили возле моста Петра Великого, понюхали бы смог…
Вышел из дома и пошел по виа Фунари снова до пьяцца Маттеи. Фонтан на месте. Это сколько же веков он на месте? Вода льется. Но свернул в другую сторону, по новому для себя маршруту. Улица повела вверх. «Дойду до вершинки вон того холма», — подумал Иосиф и закурил очередную сигарету перед подъемом.
Вторая часть стихотворения отлилась, как цельный кусок. Не сразу во всех подробностях, но с ясной перспективой. И определенно виделся финал:
Скрипи, перо. Черней, бумага.
Лети, минута.
«Пьяцца Маттеи» — хорошее название. Только почему пьяцца Маттеи? При чем тут она? Там все началось — проходя мимо — «Я пил из этого фонтана»… «в ущелье Рима». Правда, там, в этих улицах, как в ущелье. Дома высокие, камни старые, площадь маленькая. Хорошо — точно слово пришло, сперва и не заметил, но сегодня вижу — хорошо. А нынче погода — фантастика, да? А тут, на холме, еще ветерок с моря. Хорошо! Вот тебе и ущелье Рима! Да, Рим, он такой — и ущелье, и вершина. Какой же воздух — задохнуться можно от этого хрустального воздуха. Надо закурить.
Бродский (VIII)Зима. Звенит хрусталь фонтана.
Пушкин. «Евгений Онегин», гл. 5Зима!.. Крестьянин торжествуя…
Господи! Я вдруг понял (это я уже, а не он — Бродский), я вдруг понял, что размер-то ОНЕГИНСКИЙ. Там и укороченная вторая строка, и разные нововведения и приемы… и слова, но размер-то основной — ОНЕГИНСКИЙ! То-то мне музыка знакомой казалась, хотя так трудно учил наизусть.
Зима. Звенит хрусталь фонтана.
Цвет неба — синий.
Посчитывает трамонтана
иголки пиний.
Что год от февраля отрезал,
он дрожью роздал,
и кутается в тогу цезарь
(верней, апостол).
У Иосифа через многие стихи очевиден путь к христианству. Христианство его весьма сомнительно. Но путь очевиден. Он шел двумя разными дорогами. Тогда, еще у нас, в атеистическом Питере — от Ветхого Завета («Авраам и Исаак»). От англичан и поляков, языками которых он овладевал, и у которых учился вольному, не испуганному разговору о Боге, свойственному вовремя крещеным людям. А второй путь открылся ему через античность. Рим, Греция и Турция как реальная среда обитания. Книги (во множестве) и знатоки античности, вроде Сергея Аверинцева, Симона Маркиша — с которым дружил, которого уважал. Отсюда эта игровая легкость — от февральского холода кутается то ли цезарь то ли апостол… Кому памятники-то в античном и одновременно папском Риме? Из страны с оборванной преемственностью, из нашего советского неверия к Богу только двумя ходами идут — от горя-беды или от просвещения. Большинство первым входом движется — за утешением. Бродский — вторым, за обновлением духа.
А погода, между тем! А воздух! А Рим!
Бродский (IX)В морозном воздухе, на редкость
прозрачном, око,
невольно наводясь на резкость,
глядит далеко —
на Север, где в чаду и в дыме
кует червонцы
Европа мрачная. Я — в Риме,
где светит солнце!
Пушкин. «Каменный гость». Сцена 2Лаура:
А далеко, на севере — в Париже —
Быть может, небо тучами покрыто,
Холодный дождь идет и ветер дует.
А нам какое дело?
Париж — на севере. Европа — на севере. Этот образ «невыездной» Пушкин родил в воображении. Бродский испытал.
X
Я, пасынок державы дикой
с разбитой мордой,
другой, не менее великой,
приемыш гордый, —
я счастлив в этой колыбели
Муз, Права, Граций,
где Назо и Вергилий пели,
вещал Гораций.
Вот уже и пошли античные имена вперемежку с фамилиями Возрождения. Пошли навалом, пугая и отпугивая нормального русского читателя. Пошло — Эвтерпа, Парки, Провиденье, Буонарроти, Борромини.
А ведь это у молодого Пушкина такой же водопад новых знаний старой старины. Он так же отпугивал необразованного светского читателя. Эвтерпа — муза поэзии — любимица Бродского. К ней многократно обращается. Трудно такое имя рифмовать, а вот рифмует:
Бродский (IX)… кириллицею не побрезгав
и без ущерба
для зренья, главная из Резвых
взглянет — Эвтерпа.
Пушкин. «Шишкову»Шалун, увенчанный Эратой и Венерой,
Ты ль узника манишь в владения свои,
В поместье мирное меж Пиндом и Цитерой,
Где нежился Тибулл, Мелецкий и Парни?
А Буонарроти? Кто еще Микеланджело называл по фамилии? Да Пушкин же!
Бродский (XIV)… остаток плоти терракоте
подвергнуть, сини,
исколотой Буонарроти
и Борромини.
Пушкин. «Моцарт и Сальери», сцена 2Сальери:
Гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Неправда: —
А Бонаротти? или это сказка
Тупой, бессмысленной толпы — и не был
Убийцею создатель Ватикана?
Иосиф дошел до вершины. Немного задохнулся от крутого подъема. Пришлось выкурить пару сигарет, чтобы наладить дыхание. Вид, я вам доложу, несравненный. (То есть это не я вам доложу, я там не был никогда. Это он вам доложит — у меня это только в воображении). Но Торквато Тассо (или Тасс) — он ведь единый для всех. И не так уж часто русские поэты его поминают.