В этом стоячем болоте, на этой почве загнанного, запуганного разума разыгрываются порою страшные, но часто незаметные драмы. Одной из них Герцен посвятил свой роман «Кто виноват?»
Здесь он выводит на сцену людей честных, хороших, гуманных; все они любят друг друга, все они самым искренним образом желают осчастливить один другого. А между тем в конце концов они делают друг друга несчастными, гибнут. Их жизнь, их любовь, как камень, брошенный в стоячую воду, быстро пошла ко дну, чуть-чуть разогнав плесень в месте падения, но прошла минута, и плесень сдвинулась, и снова мертвое молчание, мертвая тишина.
Пошлая мораль не затруднится найти причину гибели. Она скажет, что влюбленные погибли оттого, что отдались своей страсти, забыли закон и долг, не подавили своих чувств. Будут забыты борьба, муки, вынесенные ими, и торжествующая официальная добродетель еще раз в великолепных напыщенных выражениях заявит о своем превосходстве и скажет: горе вам, не подчиняющимся мне…
Причину, разумеется, надо искать не в личностях, а в противоречиях жизни, любви и брака, страсти и филистерства.
«Кто виноват?» – иллюстрация нравственной философии Герцена: как у гегельянца она построена на развитии и примирении противоречий. Мы знаем главнейшие из этих последних: разум и предрассудки, личное чувство и общепринятые формы общественной морали, семья и общество. В этих противоречиях проходит грустная бессмысленная человеческая жизнь. И как из них выпутаться, как и чем примирить их? Держаться средины, не приставая ни к одному берегу? К сожалению, это невозможно. Разум и предрассудки – огонь и вода, что-нибудь да должно победить, а другое – погибнуть. Личное чувство, раз оно не ужилось с общепринятыми формами морали, должно или затаиться глубоко в сердце, или гордо провозгласить свою независимость, несмотря ни на что. Примиримо лишь третье противоречие – между семьей и обществом – примиримо путем гармонического слияния того и другого начал.
Дуализм жизни, то есть ее противоречия, ведет или к гибели отдельной личности, как Бельтова, как четы Круциферских, или к особенно отвратительному пороку – лицемерию, или, наконец, к безнадежной мысли о том, что все равно ничего не поделаешь; надо жить как-нибудь, не переставая иронически улыбаться при виде человеческой глупости вплоть до могилы, такой же холодной и ненужной, какой была сама жизнь. Чтобы воспрянуть духом, чтобы высвободиться из-под ярма, нужны особые, недюжинные силы. Люди, например, чуть не с троянской войны толкуют о нравственной независимости, о стремлении к ней, о ее достоинствах и прелестях, между тем на деле оказываются несравненно более привязанными к авторитетам, нежели к нравственной свободе.
Но Герцен не пессимист. Он знает силу суеверия, предрассудка, умственной косности, но знает, что, как ни тяжело положение, как ни велика борьба, выход и спасение есть. Это – критическая мысль и наука, проведенная в жизнь и развивающаяся согласно своему идеалу. Ложь человеческого существования, его непримиренные противоречия ведут к вражде, гибели, мученичеству; наука, как истина, – к любви.
Но наука, мысль, ведение существуют уже давно; что же тормозит их доброе влияние на жизнь? Ответу на этот вопрос Герцен посвятил свои статьи о дилетантизме в науке. Оказывается, что виновата не она сама, виновато отношение к ней.
Наука должна отделаться от метафизических бредней, от тьмы тьмущей специальностей (кроме технической своей части), и в таком только случае она сделается доступной всем людям и будет в состоянии потребовать голоса во всех делах жизни. Это возможно и достижимо. Герцен мечтает о полной демократизации науки, потому что нет «мысли, которую нельзя было бы высказать просто и ясно, особенно в ее диалектическом развитии».
В один радостный для человечества день наука отпразднует свое бракосочетание с жизнью. Но для этого должны предварительно исчезнуть и цеховые ученые, замкнувшиеся в отдельной ветви какой-нибудь специальной науки, и дилетанты, смотрящие на жизнь в телескоп, и буддисты, которых калачом не заманишь в мир действительности – так им хорошо и почетно в мире отвлеченностей.
Идея научной философии, борьба с духом специализации и цехового самодовольства, мечта о науке как общем достоянии, отрицание всяких абстракций и сущностей, в чем трудно не видеть влияния фейербаховской философии, требование переработать действительность и привести ее в согласие с разумом, единой истинной наукой и нравственным чувством человека, вера в возможность осуществления этой грандиозной задачи – вот Герцен в большинстве своих статей до рубежа его жизни – краха февральской революции 1848 года и романтических надежд Европы. Рядом с этим боевое отношение к факту действительности, исполненная печали насмешка над глупостью, самодовольством и пошлостью тех, кто распоряжается жизнью, имеет власть над нею, пользуется ее привилегиями, тень мысли, что человечество неизлечимо и неисправимо, и яркий свет веры в скорое грядущее возрождение…
Стремись к полноте научного знания, никогда не мирись с действительностью и ее злом, умей бороться и даже погибнуть, но не лги никогда ни перед собой, ни перед требованиями своей истины. Это – нравственная сторона проповеди Герцена.
Не разрешив, безусловно, поставленной задачи, Герцен, тем не менее, сделал очень много: роль его статей и статей Белинского в области публицистического мышления такая же, как роль творений Пушкина в области художественного творчества. Пушкин был первым реалистом, первым, который умел вдохновляться действительностью. Герцен и Белинский были первыми истинными реалистами, первыми, которые признали практическую действительную жизнь за необходимый элемент мышления, которые потребовали ответственности перед обществом от жрецов искусства и науки.
Именно эта сторона миросозерцания Герцена оказала наибольшее влияние на его современников. Он удачно развязал путы гегелевской философии, стеснявшие многих и прежде всего, конечно, Белинского. В его статьях звучал бодрый призыв к работе, к борьбе со злом, к водворению правды в человеческих отношениях. Он был против всякого примирения, а также против буддизма, уходившего от действительности, и против дилетантизма, отворачивавшегося от нее.
Статьи Герцена пользовались успехом, ими зачитывались. В них было что-то новое, от них веяло новым духом точной науки, положительного знания, общественных преобразований, которые должны начаться вместе с вхождением науки в жизнь. Было и самое дорогое для русского читателя – нравственная проповедь, хотя, разумеется, в тон проповедника Герцен не впадал никогда. Но он, очевидно, требовал от всякого в качестве первого элементарного условия нравственности, чтобы тот защищал от жизненной лжи, лицемерия и насилия то единственное, несомненное, что есть – «человеческую личность» и ее достоинство. Ни тени метафизических увлечений, уже набивших оскомину. Никаких отвлеченностей, взятых у Гегеля и Шеллинга, все просто и ясно, все подчинено одному верховному принципу: наша общественная жизнь есть ложь; только наука может и должна водворить истину вместо этой лжи. Но где же взять эту науку? Конечно, на Западе, старшем годами и мудростью, и Герцен преклонялся перед мощной мыслью Запада.