В течение всего 1845 года Герцен ходил на лекции в университет и слушал сравнительную анатомию. В аудитории и в анатомическом театре он познакомился с новым поколением юношей. Направление занимавшихся в то время было совершенно реалистическое, то есть положительно-научное. Замечательно, что таково же было направление почти всех царскосельских лицеистов. Лицей тогда оставался еще рассадником талантов; завещание Пушкина, благословение поэта пережило все тяжелые испытания времени. С радостью приветствовал Герцен в лице лицеистов, учившихся в Московском университете, новое, сильное поколение, а те в свою очередь в нем и Белинском видели выразителей самых задушевных своих мыслей и у них искали решения мучивших их вопросов.
Трогательный в этом отношении рассказ находим мы в «Былом и думах».
«Сын одного знакомого подмосковного священника, молодой человек лет семнадцати, приходил несколько раз ко мне за „Отечественными записками“. Застенчивый, он почти ничего не говорил, краснел, мешался и торопился скорее уйти. Умное и открытое лицо его сильно говорило в его пользу; я переломил наконец его отроческую неуверенность в себе и стал говорить с ним об „Отечественных записках“. Он очень внимательно и дельно читал в них именно философские статьи. Он сообщил мне, как жадно на высшем курсе семинарии учащиеся читали мое историческое изложение систем и как оно их удивило после философии по Бурмейстеру и Вольфу. Молодой человек стал иногда приходить ко мне, я имел полное время убедиться в силе его способностей и в способности к труду.
– Что вы намерены делать после курса? – спросил я его раз.
– Постричься в священники, – отвечал он, краснея.
– Думали ли вы об участи, которая вас ожидает, если вы пойдете в духовное звание?
– Мне нет выбора, мой отец решительно не хочет, чтобы я шел в светское звание. Для занятий у меня досуга будет довольно.
– Вы не сердитесь на меня, – возразил я, – но мне невозможно не сказать откровенно своего мнения. Ваш разговор, ваш образ мыслей, который вы нисколько не скрывали, и то сочувствие, которое вы имеете к моим трудам, – все это и сверх того искреннее участие в вашей судьбе дают мне вместе с моими летами некоторые права. Подумайте сто раз, прежде чем вы наденете рясу. Снять ее будет гораздо труднее, а может быть вам в ней тяжело будет дышать. Я вам сделаю очень простой вопрос: скажите, есть ли у вас в душе вера хоть в один догмат богословия?
Молодой человек, потупя глаза и помолчав, сказал: «Перед вами лгать не стану – нет».
– Я это знал; подумайте же теперь о вашей будущей судьбе. Вы должны будете во всю вашу жизнь всенародно, громко лгать, изменять истине; ведь это-то и есть грех против Св. Духа, грех сознательный, обдуманный. Станет ли вас на то, чтобы сладить с таким раздвоением? Все ваше общественное положение будет неправдой. Какими глазами вы встретите взгляд усердно молящегося, как будете утешать умирающего раем и бессмертием, как отпускать грехи? А еще тут вас заставят убеждать раскольников, судить их.
– Это ужасно, ужасно! – сказал молодой человек и ушел взволнованный и расстроенный.
На другой день вечером он возвратился.
– Я к вам пришел за тем, – сказал он, – чтобы сказать, что я очень много думал о ваших словах. Вы совершенно правы; духовное звание мне невозможно, и, будьте уверены, я скорее пойду в солдаты, чем позволю себя постричь в священники.
Я горячо пожал ему руку и обещал со своей стороны, когда время придет, уговорить, насколько могу, его отца».
Мне кажется, что в этой маленькой сцене мы находим прекрасную иллюстрацию всей проповеди Герцена за первый, русский, период его деятельности. Ведь истинная ее сущность может быть целиком выражена в немногих словах: «Не лги и не подчиняйся лжи».
С конца 1835 года силы Ивана Алексеевича постоянно уменьшались, он явным образом угасал, особенно по смерти Сенатора, к которому был сильно привязан, разумеется по-своему. Проболев несколько месяцев, старый скептик умер, и кончилась еще одна ненужная жизнь, Бог весть зачем и в чем проведенная. Ведь бывают же такие обстоятельства, когда человек не живет по-настоящему, а отбывает жизнь, ну, точно какую-нибудь повинность. Мелочная скупость и ненужные крупные расходы, привязанности, затаенные глубоко в сердце, и обидная холодная ирония наяву, громадный ум, истраченный на высмеивание нескольких дураков, – все это ушло в могилу вместе с Иваном Алексеевичем.
Герцен получил в наследство громадное состояние в несколько сот тысяч рублей. Его неотразимо потянуло за границу. Несколько месяцев неприятных хлопот, неприятной возни из-за паспорта, и наконец -
Ну, радуйтесь! Я отпущен!
Я отпущен в страны чужие!
Да это, полно ли, не сон?
Нет, завтра ж кони почтовые,
И я скачу von Ort zu Ort,[24]
Отдавши деньги за паспóрт.
Поеду… Что-то будет там?
Не знаю! Верно, но темно
Грядущее перед очами,
Бог весть, что мне сулит оно!
Стою со страхом пред дверями Европы…
Едва ли в эту минуту даже отдаленная мысль об эмиграции мелькала в голове Герцена. Как умный человек он не мог не понимать, что эмиграция – шаг роковой, бесповоротный, который ничего не сулит, кроме бед, разочарований и даже вполне справедливых мук совести. В Европе деятелей всякого рода вполне достаточно; русскому человеку довольно работы и у себя дома: здесь нужна каждая крупица его сил, каждый порыв его сердца. Эмиграция для богатого человека слишком проста и легка, слишком аристократична, если можно так выразиться. Герцен не мог не видеть этого; однако «путешествие на воды» игрою случайностей и событий превратилось в эмиграцию…
Тогда, в 1847 году, ездили на почтовых. Дорожные впечатления, особенно зимой, постоянное визирование паспортов, ожидания на глухих станциях – все это быстро утомляло и приедалось. Долго еще к тому же Герцен не мог оторваться от старого. Позади оставалось слишком многое; что было впереди – никто не знал. Знакомства мимоходом не завязывались, и первое, которое завязалось, вышло как первый блин – комом. Герцен от скуки разлиберальничался по поводу польского вопроса с каким-то господином, обладавшим «собственноручным» носом, и немного поздно узнал, что это был полицейский шпион.
С лишком месяц тянулась дорога, станции сменялись станциями, Берлин, Кельн, Бельгия быстро промелькнули перед глазами. Герцен смотрел на все полурассеянно, мимоходом, он торопился доехать и доехал наконец: красиво и величаво расстилался перед ним на Монмартрских холмах мировой город.
«Я отворил старинное тяжелое окно, – пишет он, – в Hôtel du Rhin, передо мной стояла колонна