Попросил В.В. прочесть стихи к князю Качурину (связано с окачурится).
В.Е. (строго): – А вы его стихи не очень любите.
Я отрицал, но неискренне.
Был приглашен Мишей Фейером в Миддлбери. В.В. комментировал начало 8-й главы «Е. Он.». А к обеду он вышел в коротких штанах, что Миша воспрещал студентам. Это, конечно, нарочно.
На гарвардском обеде гр. Стенбок-Фермор, сложив руки:
– Что Вы, В.В., думаете об «Анне Карениной»?
– Помните, кого-то вытошнило на ее шубу… в спину.
Ничего подобного не было, но это значило – отшить!
Очень отшивал он и великих ученых – Якобсона и Чижевского. Мне: «Чижевский – подслеповатый грабитель на большой дороге…»
Меня только раз ошарашил, когда я спросил о Лескове.
– Лесков русского языка не знал.
– Какой же язык он знал?
– Английский.
Неправдоподобные языковые способности Набокова.
Но не гений. Впитал всю литературу и играл на ней, как на шахматной доске. Комбинативный талант. Отказался от боли, от бремени, которое иногда и «портит» мастерство, например, размышляющими отступлениями Гоголя, Достоевского, Толстого. Искусство для Н. только искусство. Игра.
Пытался делать МАТ смерти. Но и это игра, кажется, в «Ultima Thule».
Одна из его мыслей: прекрасно пространство, его всегда мало. Иначе: прекрасен мир с его потенциями. Убийственно время.
В романе «Ада»: на Аде (это, конечно, Вера) он поздно женится. Полное творческое и дружеское счастье с ней. Но не вечное. В 70 с чем-то герой теряет «секс», но еще творит и счастлив. А смерть еще не приходит.
Адамович не находил «человеческого» в Набокове и сказал Роджеру Хагглунду: «Лучше плевать в потолок, как Розанов, чем читать Набокова».
Издевки Георгия Иванова: «Набоков – граф – из кинематографа» …
Человеческое, конечно, было. Вызываемое в читателе сочувствие к Лужину, Эдельвейсу («Подвиг»), к избитому пошло-ненавистными немцами русскому интеллигенту в изумительной повести «Озеро, облако, башня» (дактиль). Хотел бы перечесть. Две горизонтали (озеро, облако) и вертикаль (башня).
Некоторое хвастовство в «Других берегах». Выпяченное широкое барство. Это не по-барски. Не барское было и у Бунина. Не хватало им личной барской щедрости при щедрости таланта.
Бунин на лезвии ножа «подавал» – похоть со сладостью ее и отвращением к ней («Митина любовь») и смерть, смерть, смерть. Иногда, читая Бунина, задыхаешься на его лезвии ножа. Этого задыхания Набоков не вызывает.
Последние русские прозаики (в этом порядке): Розанов, Бунин, Набоков, Белый. У Солженицына кишка тонка.
Утром натягивал носки. А Набоков их уже не натянет!
Ни один человек не достоин уважения. Каждый человек достоин жалости. Розанов (цитата по памяти из «Уединенного»).
А русская литература (и, конечно, не только русская) – армия, и все – товарищи по несчастью.
Прощайте.
Из дневника Оберона Во, 14 июля 1977
<…> В Эконе (Швейцария) узнал от миссионеров, рукоположенных архиепископом Лефевром, что мой приятель Джорджи Набоков тяжело болен в своем монтрейском отеле, и тут же поспешил к нему. Увы, я опоздал. Хотя он сомневался в искренности моего энтузиазма относительно его поздних романов, мы делали вид, будто у нас общая страсть к бабочкам, и часто утомляли небеса своими беседами на брегах озера Леман, когда, попивая славный аперитив из редких альпийских трав, рассказывали друг другу об этих очаровательных созданиях. На самом деле Джорджи, или Владимир, как его зовут иностранные друзья, был заядлым любителем розыгрышей и вряд ли мог отличить бабочку от трупной мухи или кузнечика. После двух замечательных комических романов – «Пнин» и «Лолита» – в 1962 году он создал «Бледный огонь», величайший шедевр иронии. Когда представители литературного истеблишмента Америки (и некоторые английские критики, вроде полоумного бедняги Энтони Бёрджесса) не понимая юмора, приняли эту вещь всерьез, Набоков разочаровался в людях и поселился в стране, где делают часы с кукушкой, чтобы писать всякую тарабарщину. Вероятно, он испытывал извращенное удовольствие, когда всякие псевдоинтеллектуалы и шарлатаны превозносили откровенную чушь, вроде бессмысленной «Ады», как важный вклад в литературу, однако то было эгоистичное удовольствие одинокого человека; так что, пожалуй, мне следовало бы попросить архиепископа отслужить по нему заупокойную мессу. <…>
Оберон Во
Прот. Александр Шмеман – Владимиру Варшавскому,
17 августа 1977
<…> Умер Набоков ! Явление, в сущности, трагическое и символическое в русской культуре. Я его чувствую как человека почти сознательно (от «самости», от гордыни) избравшего другое, не то, на что дан был ему его изумительный талант. Как в раю. С Адамом. Бог подарил ему мир, сделал его царем, а ему показалось интереснее то, что ему предложил диавол. В сущности «похихикать» над Богом… Конечно, остается грусть об «ином», пронизывающая это хихиканье. <…>
Из дневника прот. Александра Шмемана, 12 декабря 1977
<…> Читал вчера Набокова. «Весна в Фиальте». И раздумывал о месте и значении этого удивительного писателя в русской литературе. Вспоминал давний ужин с ним в Нью-Йорке. «Моя жизнь – сплошное прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет…» За такие-то вот строчки сразу все ему прощаешь: снобизм, иронию, какую-то «деланость» всего его мира. <…>
Глеб Струве – Павлу Гольдштейну, 19 декабря 1977
Дорогой Павел Юрьевич!
Получил сегодня № 13 (августовский; запоздавший выходом?) номер «Меноры» и, прочтя первым делом Вашу статью о Набокове, с которым мы когда-то были большими друзьями и которого я один из первых среди русских критиков приветствовал и высоко оценил как русского писателя, был немало шокирован, увидев, что Вы нашли нужным цитировать из его послесловия к ужасному русскому переводу «Лолиты» пассаж, в котором он о докторе Живаго говорит как о «лирическом докторе с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской» (вот уж – «для красного словца…»). Зачем было напоминать читателям об этом недостойном Набокова выпаде против Пастернака? Правда, Ваши читатели, может быть, даже не сообразят, что речь идет о Пастернаке, которого они, вероятно, в отличие от Набокова, не относят к советской литературе. Но могут быть среди них и такие, которые знают, так как Набоков говорил это не раз. Правда, это, кажется, единственный случай, когда он сказал это по-русски в печати (мне он раз написал в том же духе, но менее грубо, в частном письме). Можно сказать: из песни слова не выкинешь – написал Набоков и написал, что ж поделаешь? Но ведь Вы сочувственно цитируете эти слова, не раскрывая для читателя того факта, что единственные советские романы, на которые намекает Набоков (после тоже грубых и не очень умных поносительных слов о Хемингуэе, Фолкнере и Сартре), это – «Тихий Дон» и «Доктор Живаго»!
А набоковский перевод «Лолиты» – что бы ни думать о самом романе – ужасный с литературной точки зрения, тоже, на мой взгляд, недостойный Набокова.
Ваш Глеб Струве
Из дневника прот. Александра Шмемана, 16 января 1978
<…> Искусство самоутвержденья, искусство – власть над словом, искусство без смирения. <…> И потому искусство таланта (который все может), а не гения (который «не может не…»). В Набокове, может быть, и был гений, но он предпочел талант, предпочел власть (над словами), предпочел «творчество» – служению. Кривая таланта – от удачи к неудаче («Ада», поздний Набоков, которому так очевидно нечего больше сказать, ибо все возможные – в его таланте – удачи исчерпаны). Гений, даже самый маленький, ибо гений совсем не обязательно «огромен», – от неудачи к удаче (по-настоящему чаще всего – посмертной, ибо требующей отдаления или даже, по «закону» и «пути зерна», смерти и воскресения…). <…>
Павел Гольдштейн – Глебу Струве, 17 января 1978
Дорогой Глеб Петрович!
Получил Ваше письмо-упрек, когда лежал в больничной палате Адассы, в отделении сердечно-сосудистых болезней. Немножко поболел, а теперь вроде все в порядке.
За письмо – благодарен Вам, ибо всегда следует прислушаться и остерегаться впасть в ошибку, которая может повести к заблуждениям гораздо более значительным. Не желая терять привычку внимательного отношения к прочитанному, решил перечитать ставший таким знаменитым роман Б. Пастернака «Доктор Живаго», а перечитав, и надо признаться – с большим трудом, пришел к первоначальному впечатлению и к полному согласию с очень точной оценкой Владимира Набокова. Этот роман никоим образом нельзя сравнить с тем лучшим, что было сочинено Б. Пастернаком и чем он мне когда-то был дорог как поэт. <…>