Он почти не вынимает изо рта коротенькую черную трубку, и над его густыми кудрями постоянно вьются голубые кольца табачного дыма.
— Гаврила Петрович! Гаврила Петрович! — дружественно гудит кабак.
И вот мой отец вынимает из-под стойки гусли и кладет их перед собой на стойку.
Они треугольные, столярной работы, со множеством струн. С широкого края гусель натянуты длинные стальные басы, обвитые тоненькой блестящей, серебристой проволокой; за ними идут медные, золотистые струны, одна другой короче и тоньше.
Отец засучивает рукава, обнаруживая мускулистые руки с крупными пальцами, и кладет руки на струны: правой рукой он берет аккорды всеми пальцами на басах и длинных струнах, а указательным пальцем левой руки проводит по всем струнам; звонкие, беспечные и наивные трели текут серебристым ручьем, а блестящие басы мягко рокочут долгим, расплывчатым звуком.
Кабак умолкает, и к стойке поворачиваются грубые, бородатые лица полупьяных слушателей.
Загадочный, не то веселый, не то печальный мотив начинался медленно, басы неопределенно тянули нечто похоронное, но сквозь этот строй внезапно прорывались маленькие, лукавые и задорные трели.
И тогда гусляр, закинув голову и молодцевато потряхивая кудрями, запевал с подмывающим видом:
Ка-ак… на улице Варварин-скай!..
У него был хороший голос, какой-то теплый и грудной бас, не очень сильный, но чистый, мягкий.
Спи-ит-лежит мужик камаринска-ай!..
Выразительное лицо его дышало в это время особенным юмором, ноздри горбатого носа раздувались, глаза блестели вдохновением…
А живые струны простодушно и покорно выговаривали за ним каждое слово. Чувствовалось, что крепко и глубоко спит воспеваемый мужик.
Мотив делается все быстрее, звуки сгущаются и крепнут, сверкающие басы гудят, сливаются в один голос, крючковатые крупные пальцы проворно перебирают струны, а указательный палец уже с неимоверной быстротой пробегает по всем струнам.
Борода его вся всклоченная
И дешевочкой подмоченная!..
Чудодейственный палец смешит весь кабак своими движениями: он описывает на струнах неуловимо-комические полукруги, словно издевательски мажет кого-то по губам, а порой и вся левая ладонь, изображая педаль, похлопывает по струнам, словно по лысине камаринского мужика, словно будит его от сна, и вот он пробуждается, а палец уже проворно убежал на верхние струнки, и они заливаются тонким серебристым смехом.
Снится бабе, что в веселом кабаке
Пьяный муж ее несется в трепаке,
То привскочит, то согнется в три дуги,
Истоптал свои смазные сапоги… —
скороговоркой припевает отец. На гуслях поднимается отчаянный вихрь веселых звуков: тонкие струны ухарски взвизгивают, беспечные голоса их вьются и порхают стаями, среди них воет и тянет одну бесконечную ноту толстая нижняя струна, а басы гудят-гудят-гудят, словно опускаются все ниже и ниже.
З-зар-рычало бла-га-р-родие:
— А-ах ты, хамово отр-родие! —
выразительно поет отец. Лицо его ежеминутно изменяется, изображая мужика, сон, бабу, глупость, «благородие» и его гнев… Лицо музыканта полно жизни, энергии, веселья, ноздри двигаются, кудри, встряхиваясь, словно пляшут на его голове.
Из кармана два полтинника
Вдруг со звоном покатилися
И сквозь землю пр-ровалилися!..
Голос отца уже гремит злобным смехом, а гусельные струны рассыпаются серебряным звоном.
По мере того как захватывающий мотив «Камаринского» развертывается во всю ширь и гусляр вдохновенно создает самые удивительные звуки, неудержимое, могучее веселье захватывает весь кабак: широкие плечи пожимаются, подергиваются, огромные ножищи тяжело притопывают, чей-то кулак ударяет по столу, вырываются восклицания:
— Сыпь, барыня, в решето! Эх! Шире! Ходи, изба, ходи, печь!..
Маленький, шестилетний мальчик, я был тут же за стойкой и во все глаза смотрел на отца.
История о «камаринском мужике» очень интересовала меня: его приключения были занимательны, и сам он завоевал все мои симпатии. Его широкий разгул казался мне волшебным сном, полным таинственности: там рычит «благородие» — невиданный мною зверь, там полтинники чудесным образом со звоном проваливаются сквозь землю, а самого камаринского мужика волшебный вихрь подхватывает и несет в «трепаке». Таинственная сила распоряжается им, преследует его и наконец сваливает лицом в грязь.
Мотив делается опять медленнее и реже и снова становится загадочным: сквозь веселый строй слышатся похоронные аккорды басов, и кажется, что камаринский мужик устал плясать, свалился на улице и опять спит, спит глубоко и симпатично, запрокинув курчавую всклокоченную бороду, подмоченную «дешевочкой».
И вдруг раздаются самые отчаянные звуки «трепака», они «заставляют», «требуют», чтобы плясали, невозможно удержать ноги от пляса, слушая их.
Тут происходило самое главное, волшебное зрелище: весь кабак плясал, плясали молодые и старые, пьяные и трезвые, плясал я… А отец так и крутил пальцем и, прихлопывая по струнам, припевал, потрясая кудрями:
Мужикам по ногам,
А бабам по пяткам!..
Цыплятки мои,
Индиатки мои!
Брошу просо — не клюют,
Прошу выпить — не дают!..
— Хо-хо-хо! Ай-ай! Ой! — в изнеможении стонет кабак, а гусляр не унимается:
Попьем, попоем —
Все горе забудем!
А смерть придет —
Умирать будем!
Кабак наполняется новыми фигурами, он гудит, словно улей, торговля идет оживленно.
Поздно вечером, перед запором, когда кабак уже пуст и гусли давно спрятаны, в нем еще пляшет Пешня, кабацкий завсегдатай, седенький и вечно пьяненький старичишка с длинным носом, похожим на пешню. Он топчется на одном месте и, громыхая кожаными сапогами, смешно поет старческим пьяным голосом:
Попьем, попо-ем…
Все горе за-бу-де-м…
— Г-гаврила… Петрович! Д-дай! Доверь! Одну…
— Не дам! Ступай домой!
— Г-ганя! Налей! Плясать хочу!..
— Ну, это — его же царствию не будет конца! — говорит отец, выпроваживая Пешню.
И когда тот послушно уходит и отец запирает дверь кабака, я выхожу из-за стойки на середину его и, представляя Пешню, начинаю тоже плясать и горбиться, как он, припевая: