НКВД не кормил нас ни манной небесной, ни мясом. Мы получали кашу. С момента моего ареста в питании узников Лукишек произошли изменения. Вначале каша была основным блюдом, но не единственным: мы получали различные «супы». Но в месяцы, о которых я рассказываю, каша безраздельно властвовала в котле. Каша. Только каша. Каждый день каша. Написано: «Не один день будете есть, не два дня, не пять дней и не двадцать дней, но целый месяц». Там не сказано: «Более месяца, более двух месяцев будете есть одну только кашу». И вышла каша из ноздрей наших. В буквальном смысле. И сделалась каша для нас отвратительной. Больше терпеть мы не могли и объявили голодовку.
В советской тюрьме в голодовки не играют. Это оружие заключенных, известное всем тюрьмам мира, почти полностью отнято у узников НКВД. Постоянный голод поднимает в глазах заключенного ценность пищи и лишает его душевных сил, необходимых для объявления голодовки. Нет сомнения, что изоляция, двойная изоляция, играет и здесь решающую роль. Заключенный в любой иной стране, объявляющий голодовку, знает, что она может не повлиять немедленно на тюремную администрацию, но непременно окажет влияние на общественность, которая из газет или других публикаций узнает о событиях, происходящих в тюрьме. Узники Сиона в британских концлагерях в Эрец Исразль и Африке не раз пользовались этим оружием, чтобы отстоять права заключенных. Им часто пользуются коммунисты в странах, в которых компартии запрещены.
Но положение узника НКВД особое: у него почти нет надежды, что отказ от пищи обеспокоит его тюремщиков; он знает, что его голодовка останется строгой тайной. Голод — это оружие в руках НКВД, но не в руках его узников.
Но несмотря на это, наша голодовка закончилась победой. Нас не наказали за бунтарское заявление: «Больше каши не возьмем», а через несколько дней, в течение которых мы довольствовались хлебом и «кофе», впервые за много месяцев нам принесли суп из гнилых капустных листьев. Тюремная администрация поняла, что наше требование не было контрреволюционным, вроде требования газет или писем от родных. У НКВД богатый опыт вождения людей по тюремной пустыне, и там хорошо понимают значение слов «пока не выйдет из ноздрей». Это не «талмудизм», а реальность. В советской тюрьме даже гнилая капуста может показаться вкуснейшим блюдом и помочь «блуждающим в пустыне» вернуться к… каше. После голодовки мы в Лукишках два раза в неделю ели суп из капусты, а пять раз — кашу. Мы победили.
Так мы и жили — с кашей и капустой, с телефонистами и телеграфистами, с лекциями и курсами, с беседами и спорами, с вещами, полученными из дома, — до первого апреля. В этот день НКВД подготовил нам «сюрприз».
Вечером 31 марта 1941 года у наших телеграфистов прибавилось работы. Телеграммы шли сверху вниз, вдоль и поперек. Обитатели камер заволновались. Что это? Что происходит? Многие отказывались верить своим ушам. Но телеграммы продолжали поступать; их содержание повторялось; и не было уже сомнений в их правдивости. Они состояли всего из двух слов: имя заключенного и срок заключения. В большинстве случаев повторялись слова «восемь лет», «пять лет», очень редко — «три года».
— Когда прошли судебные процессы? — запросили мы центр через водопроводную трубу.
— Не было процессов, это приговор, — последовал ответ.
Обмен телеграммами пришлось вскоре прекратить: сообщения о приговорах пришлись на вечер, и сигнал отбоя прервал телеграфную службу. Мы лежали на тюфяках, старались осмыслить последние новости. Каждый помнил обещание следователя: «Будет суд». Где же суд? Те, кого еще не назвали, тешили себя надеждой: «Мы, — говорили они себе, — наверняка предстанем перед судом и, во всяком случае, не получим восемь лет»… Но и перешептываться нельзя было слишком долго. Охранник открыл дверь и потребовал прекратить разговоры.
Назавтра мы избавились ото всех сомнений.
— Все в коридор, идти по одному, соблюдать порядок! — услышали мы утром первого апреля.
Мы в точности выполнили приказ. Нас отвели по знакомым коридорам к знакомому месту — площадке, через которую обычно мы проходили на допросы. Там стоял маленький столик, за которым сидели два человека в гражданском. Заключенные по очереди подходили к столику; остальные стояли поодаль и видели, как каждый заключенный получает небольшую бумажку, на которой расписывается.
Подошла моя очередь.
— Имя, фамилия? — спросил человек, сидевший ближе к середине столика.
Я назвался.
Человек, сидевший у края столика, быстро, словно пересчитывая денежные купюры, перелистал толстую пачку, нашел нужную бумажку и передал своему товарищу. Тот зачитал мне текст, навсегда врезавшийся в память:
«Особое совещание при Народном Комиссариате внутренних дел постановило, что Менахем Вольфович Бегин является социально-опасным элементом, и приговорило его к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на восемь лет».
— Подпишитесь, пожалуйста, — вежливо сказал один из сидевших за столиком.
— Замечательная первоапрельская шутка, — сказал я, беря ручку. Энкаведист внимательно на меня посмотрел, но ничего не сказал.
Я поставил свою подпись и вернулся в камеру. Вскоре в камеру вернулись все подписавшиеся. Поднялся шум. Спрашивали друг друга: «Сколько? Сколько?» Некоторые показывали ладонь с растопыренными пальцами: «Пятерка!» Получившие восемь лет просто называли цифру. Ни один в нашей камере не получил «обидный» детский срок — три года. Вора приговорили к пяти годам.
Мы обсуждали сроки, как школьники обсуждают оценки в табеле. Страха никто не проявлял. Некоторые, правда, отпускали колючие замечания: «Вот тебе и советское правосудие, — говорили они. — Суда не было, судьи тебя не видели, не выслушали, не дали сказать ни слова в свою защиту, а так, оптом, дали кому пять, кому восемь лет». В этот вечер, однако, в нашей комнате царило какое-то странное веселье. Просто ни на кого не произвели впечатление сроки, полученные от Особого совещания, Получившие «пятерки» не радовались удаче, а чувствовали себя учениками, получившими низкую оценку. Они говорили: «Пять лет или восемь лет — какая разница? Либо выйдем все вместе, либо не продержимся больше нескольких лет». С этим соглашались все. Приговоренные знали, что где-то далеко за стенами Лукишек ведется разрушительная война; никто не мог предсказать, как война отразится на наших судьбах, но каждый в душе надеялся, что она каким-нибудь образом собьет засовы с дверей наших камер. Были, разумеется, и пессимисты, но они оказались в меньшинстве, и их голос почти не был слышен. Телеграф стучал беспрерывно. Восемь лет, пять лет, восемь…