Гронский не приехал. В его семье разразилась драма: мать ушла от мужа, и Николай принял решение остаться, не бросать отца наедине с горем («если я уеду, я сделаю подлость»). Цветаева отнеслась к этому с пониманием и уважением: «Милый друг, ты поступил как надо, как поступила бы, и всю жизнь поступала, и поступать буду я <…> Мы одной породы, Колюшка, раз навсегда запомни: идя против себя, пойдешь против меня! Иного противу-меня – нет. Так и твой приезд сейчас был бы для меня ударом…»
Теперь, когда точно известно, что Гронский не приедет, можно и пофантазировать: «М.б. все к лучшему <…> Ты, никогда не видевший меня на воле – увидел бы – не оторвался – не мог бы без меня дней и ночей. Лучше тебе меня – такой – не знать! И еще об одном (говорю совсем тихо) может быть, в одну из этих ночей начался бы, Колюшка, твой сын, сын твоих 18-ти лет, как Аля дочь моих 18-ти лет, дитя дитяти, первенец мальчика. А таких люто любят! – О, наверное было бы так. И это было бы – конец всему: моему с другим, моему с тобой. Ты бы, обретя (?) сына, потерял меня – в жизни, в днях мы бы не могли не расстаться».
Наверное, было бы не так – в ее предыдущих письмах к Гронскому нет никакой эротики. Но Цветаева – любительница того, что сейчас принято называть альтернативной историей. Со свойственным нам цинизмом мы можем даже предположить, что Гронский воспользовался своей семейной трагедией, чтобы не приехать к Цветаевой, не обидев ее. Но так или иначе Николай Павлович оставался верным пажом Цветаевой еще долго после Понтайяка, то есть после потери всякой надежды на близость. (О чем Цветаева сообщила ему недвусмысленно – ибо знала: ее жизнь после возвращения не оставит времени даже на чувство, не говоря уж о тайных свиданиях.)
А что же Сергей Яковлевич? Знал ли он, что юный Гронский неравнодушен к его жене? Знал. И относился к этому совершенно спокойно. Ни тени ревности. После Родзевича, кажется, не только у Цветаевой, но и у ее мужа что-то закаменело в душе. Ну и, конечно, он понимал, что юноша Гронский ему не соперник. Он прекрасно знает, что Гронский собирается в Понтайяк, и намерен передать с ним кое-что для жены. Когда же узнает, что Николай не едет, и думая, что по материальным соображениям, предлагает ему денег. Все это удивляет Гронского, но не Цветаеву: «Иного не ждала. Во всех больших случаях жизни – божественен <…> А ты думаешь, я за другим могла бы быть 15 лет замужем, – я, которую ты знаешь? Это мое роковое чудо».
В 1931 году что-то в отношениях Гронского и Цветаевой разлаживается – вероятно, потому, что у Николая Павловича появилась невеста. (Ей он перепосвятил некоторые первоначально обращенные к Цветаевой стихи. По счастию, Марина Ивановна об этом не знала.) Из последней дошедшедшей до нас записки Цветаевой к Гронскому, датируемой январем 1933 года, явствует, что она недавно заходила к нему, дабы попросить о небольшом одолжении.
В ноябре 1934 года Гронский погиб под колесами поезда парижского метро. В истории литературы он остался не столько своей посмертно напечатанной поэмой «Белладонна», сколько памятником, поставленным ему Цветаевой, – эссе «Поэт-альпинист» и циклом «Стихотворения памяти Н.П. Гронского».
* * *
В конце 1929 года «Евразия» прекратила свое существование, а следовательно, не стало и небольшого редакторского жалованья Эфрона. Зарабатывать он не умел – не было ни профессии, ни практической хватки. Да и особых усилий для устройства на работу он никогда не прилагал – вечно носился с каким-то очередным прожектом, из которого никогда ничего не получалось. «И хотя М.И. он несомненно любил искренне и глубоко, не постарался взять на себя все тяготы быта, освободить ее от кухонного рабства и дать ей возможность целиком посвятить себя писанию» (М. Слоним). А тут еще, как на грех, у него обострился туберкулезный процесс. Пришлось думать не о заработке, а о лечении. Удалось выхлопотать стипендию Красного Креста («около 3-х месяцев ходила! С наилучшими протекциями» – сообщает М. Цветаева С. Андрониковой-Гальперн), и это дало ему возможность провести почти девять месяцев в русском санатории в Горной Савойе.
Кроме всех забот, связанных с болезнью Сергея Яковлевича, «…стряслось горе, – сообщает Цветаева своей чешской приятельнице и многолетней корреспондентке А.А. Тесковой, – какое пока не спрашивайте – слишком свежо, и называть его – еще и страшно и рано. Мое единственное утешение, что я его терплю (subis), а не доставляю, что оно – чистое <…> На горе у меня сейчас нет времени – оказывается – тоже роскошь ». Такой тонкий исследователь Цветаевой, как И. Кудрова, умеющая читать ее письма между строк, полагает, что речь идет о сердечном увлечении Сергея Яковлевича. Мы присоединяемся к этому мнению.
Владельцами санатория, в который отправился С. Эфрон, была чета Штранге. Их сын Михаил, двадцатисемилетний молодой человек, увлекающийся поэзией и историей, был очень симпатичен Цветаевой. (Она с Муром сняла на лето комнату в нескольких километрах от санатория.) На протяжении 30-х годов С. Эфрон отдыхал у Штранге несколько раз. Вероятно, в один из приездов он и завербовал Михаила, и тот стал сотрудником советских тайных органов – о чем Цветаева, естественно, ничего не знала. Во время войны пансион служил явочной квартирой коммунистов-сопротивленцев. А в 30-е годы? Быть может, там лечили только «кого надо»? После того как М. Штранге был завербован, это скорее всего так и было. На протяжении 30-х годов С. Эфрон «отдыхал» там вместе со своими единомышленниками. Там, очевидно, что-то обсуждалось, что-то намечалось. Однажды одновременно с Эфроном «отдыхал» и Родзевич. К тому времени они снова стали если не друзьями, так приятелями. Сохранилась сделанная в Савойе фотография: С. Эфрон и К. Родзевич, улыбаясь, обнимают Мура. Случайно ли Сергей Эфрон попал именно в это лечебное заведение? Была ли на то его воля или чья-то рука направила? В биографии Эфрона до сих пор много темных пятен.
* * *
А не сыграл ли свою роль в трагической судьбе Эфрона его брак с гениальной поэтессой? Послушаем еще раз хорошо знавшего обоих супругов умного и наблюдательного М. Слонима: «…для Сергея Яковлевича, самолюбивого и гордого, нелегко было оставаться «мужем Цветаевой» – так его многие и представляли. Он хотел быть сам по себе, считал себя вправе – и был прав – на собственное, от жены обособленное существование». Он пытался писать, но хорошо понимал, что, несмотря на благосклонные отзывы критиков, как литератор никогда не будет поставлен в один ряд с Цветаевой. (Надо отдать ему должное он – на протяжении всей жизни – понимал масштаб ее дарования.) Поэтому он хотел для себя иной деятельности. Сначала – Белое движение, потом евразийство <…> Несмотря на взаимную любовь и преданность, этот брак нельзя было назвать счастливым. «Интересы их были разные, несмотря на «совместность», на которой так настаивала М.И., то есть многолетний брак. Общности взглядов и устремлений я у них не замечал, шли они по неодинаковым путям. М.И. поэтому могла в минуту полной откровенности говорить о своем одиночестве и отсутствии большой любви. «Я дожила до сорока лет, и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете» – этим она зачеркивала всех – и даже Сергея Яковлевича <…> Работали они в разных и далеких областях и встречались главным образом за семейными трапезами: тут М.И. выполняла роль домашней хозяйки. Политика, социальное так же безраздельно владели Сергеем Яковлевичем, как слово, поэзия – Мариной. В этом был их коренной разлад и источник непонимания, утаивания и молчания».