А не сыграл ли свою роль в трагической судьбе Эфрона его брак с гениальной поэтессой? Послушаем еще раз хорошо знавшего обоих супругов умного и наблюдательного М. Слонима: «…для Сергея Яковлевича, самолюбивого и гордого, нелегко было оставаться «мужем Цветаевой» – так его многие и представляли. Он хотел быть сам по себе, считал себя вправе – и был прав – на собственное, от жены обособленное существование». Он пытался писать, но хорошо понимал, что, несмотря на благосклонные отзывы критиков, как литератор никогда не будет поставлен в один ряд с Цветаевой. (Надо отдать ему должное он – на протяжении всей жизни – понимал масштаб ее дарования.) Поэтому он хотел для себя иной деятельности. Сначала – Белое движение, потом евразийство <…> Несмотря на взаимную любовь и преданность, этот брак нельзя было назвать счастливым. «Интересы их были разные, несмотря на «совместность», на которой так настаивала М.И., то есть многолетний брак. Общности взглядов и устремлений я у них не замечал, шли они по неодинаковым путям. М.И. поэтому могла в минуту полной откровенности говорить о своем одиночестве и отсутствии большой любви. «Я дожила до сорока лет, и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете» – этим она зачеркивала всех – и даже Сергея Яковлевича <…> Работали они в разных и далеких областях и встречались главным образом за семейными трапезами: тут М.И. выполняла роль домашней хозяйки. Политика, социальное так же безраздельно владели Сергеем Яковлевичем, как слово, поэзия – Мариной. В этом был их коренной разлад и источник непонимания, утаивания и молчания».
«…я дома – посуда – метла – котлеты…» – жаловалась Цветаева в одном из писем. А между тем ее гонорары да помощь ее друзей, почитателей ее таланта, были основными, хоть и крайне скудными, источниками существования. Бедность, в которой пребывала семья, даже трудно себе представить. Сливочное масло покупалось только Муру да больному Сергею Яковлевичу. Одежда не покупалась вообще. И Марина Ивановна, и Аля (девушка 18–20 лет!) ходили в подаренных старых платьях, которые сами и перешивали. В последний раз Цветаева купила себе платье в 1922 году (!) в Берлине – по настоянию жены Эренбурга.
Вернувшись из санатория, Сергей Яковлевич все-таки решает приобрести профессию – он будет кинооператором и кинокритиком. С этой целью он поступает на курсы. (Разумеется, платные и, разумеется, не дающие никаких гарантий на трудоустройство.) Как всегда, он отдается новому увлечению с головой. «Брожу по Парижу с киноаппаратом и «кручу», – сообщает он сестре Лиле. – Но пока что еще бесплатно. Здесь пробиваться очень трудно. Французы – отчаянные националисты и на всякого иностранца косятся. Ну, да ничего, авось вытяну. Очень вредит кризис. Самим французам жрать нечего». И он просит сестру присылать из Москвы литературу по кино. Поблагодарить ее за посылку не всегда есть возможность – нет денег на марку. «На минуточку» ему повезло: получил место заведующего киноотделом «одной литературной газеты». Но счастье было недолгим: издаваемая М. Слонимом «Новая газета» просуществовала всего два месяца. Он успел напечатать там две заметки да в «Воле России» (редактор тот же Слоним) статью «Советская кинопромышленность». Название заметки в «Новой газете» – «Долой вымысел!» – говорит само за себя. Он утверждает, что сюжет в кино не нужен (это «литературщина») и вообще художественные фильмы – для потехи обывателя, настоящее же кино должно быть документальным. Надо сказать, что подобные идеи принадлежат не Эфрону. В СССР в это время ЛЕФ (Левый фронт искусств) развернул грандиозную кампанию за «литературу факта». Психологическая проза с презрением именовалась «психоложеством» и считалась достоянием буржуазии. Задачей поэта объявлялось создание агиток («марш и лозунг»), станковая живопись, по мысли лефовцев, должна была отмереть и смениться фотографией и дизайном, кино приветствовалось только документальное. И это еще раз подтверждает, что многое в советской культуре было мило сердцу Эфрона. Что, конечно, облегчало переход его на просоветские позиции и в политике.
Статья «Советская кинопромышленность» также начинается с утверждения документального кино. «Кинематограф давно перерос свое первоначальное назначение легкого зрелища и внедрился во все области жизни <…> в настоящее время кино в России <…> является мощным средством по осуществлению поставленных перед Советами целей». Как что-то безусловно положительное Эфрон оценивает то, что в СССР перед каждой лентой ставятся идеологические задачи, что советские сценаристы получают конкретные задания: пропаганда пятилетки, борьба с «кулаками», с алкоголизмом, с религией (sic!) и пр. При этом бо́льшая часть статьи посвящена проблемам чисто техническим, не представляющим никакого интереса для массового читателя. Напечатать такую статью можно было только «по блату» – у друга М. Слонима. Стоит ли удивляться, что и как кинокритик Эфрон не состоялся.
Но Цветаева не только не пытается отговорить мужа от очередной химеры, но свято верит в его таланты и успехи. «…через 6–8 месяцев С<ергей> Я<ковлевич> наверное будет зарабатывать», – сообщает она Ломоносовой, много помогавшей Цветаевой материально. И ей же: «По окончании <…> школы <…> ему открыты все пути <…> он сейчас за рубежом лучший знаток советского кинематографа <…> у С<ергея> Я<ковлевича> на руках весь материал, он месяцами ничего другого не читает <…> Главное же русло, по которому я его направляю, – конечно, писательское. Он может стать одним из лучших теоретиков <…> Будь он в России – непременно был бы писателем». Несколько странно читать про вполне взрослого человека, прошедшего огонь и воду, что жена его «направляет». Но Цветаева пока еще может «направлять» мужа, к которому относится, как к больному ребенку. (Скоро это кончится.) Что ж, если бы не революция, быть может, Эфрон действительно сделался бы средней руки писателем или публицистом. Способности были, и Марина Ивановна помогла бы. Но эпоха уготовила ему судьбу иную.
Сергей Яковлевич действительно рвался в Россию. Но не для того, чтобы стать писателем. (Впрочем, он довольно смутно представлял себе, чем же будет там заниматься.) В каждом письме сестре в Москву: «Откровенно тебе завидую – твоей жизни в русской деревне», «Конечно, мы увидимся. Я не собираюсь кончать свою жизнь в Париже…», «Я думаю, что скоро приеду в Москву. Здесь невмоготу».
«Здесь невмоготу» – понятно. А вот – «…скоро приеду в Москву»? Это написано 28 марта 1931 года. Возможно, в это время Сергей Яковлевич уже принял решение: во всяком случае, в июне того же года он передал через советское полпредство в Париже прошение во ВЦИК о советском паспорте. Вскоре, очевидно для того, чтобы «заслужить прощение», он становится тайным сотрудником ГПУ. Его последняя неудача – несостоявшаяся деятельность в кино и полная невозможность найти какой-нибудь заработок – быть может, оказалась последней каплей, переполнившей чашу терпения эмигранта. (Справедливости ради скажем, что в данном случае «виноват» был не только Эфрон, но и разразившийся кризис, повлекший за собой тотальную безработицу.) Морально он уже был готов к этому шагу: от его белогвардейских идеалов к этому времени не осталось ничего. В том же марте 1931 года, высылая сестре свои воспоминания (вероятно, «Октябрь», 1917 г.), он пишет, что делает это «с тяжелым сердцем», ибо «терпеть их не может».