— Папа, думаешь, тебе надо все это поздно ночью? У тебя ведь диабет, ну и…
— Это вкусно. Дай немного.
(Похлопывая меня по значительно выросшему животу, он считал, что его худоба говорит об умеренности.)
— Ох, нет и нет. Ха. Посмотри на меня, Джабба Хат.[52]
— Кто?
— До смешного тучный персонаж из… Не важно… А теперь больше всего на свете мне хочется молочно-ромового пунша.
Мы признаем подсудимого Кристофера Бакли виновным.
В пятидесятых годах мама с папой устроили в Стэмфорде прием для сотрудников «Нэшнл ревю». Папа взбивал молочно-ромовый пунш. Я помогал ему. Никто не должен был терять время даром. Рецепт был простой: одна кварта молока, одна кварта рома, одна кварта сливок. Ради вкуса папа мог опорожнить туда же целую (большую) бутылку ванили. Воздействие этого молочного эликсира на консервативное движение было в высшей степени стимулирующим. На фотографии папа запечатлен исполняющим на всю мощь «Мессию» Генделя. Ко времени, когда зазвучала финальная триумфальная аллилуйя, все консерваторы уже впали в коматозное состояние. Странно было другое — как они добрались домой живыми? В этом случае история сложилась бы иначе. Интересно, как?
Папа творил странные вещи, например, он принялся вставать в два часа ночи и отправляться в душ, потом одеваться и поднимать беднягу Джулиана, требуя завтрак. Сдержанный и привыкший ко всему за долгое время, Джулиан даже помыслить не мог, не то чтобы сказать его светлости: «Сейчас два часа ночи, мистер Бакли, но если вы все равно хотите свой завтрак, я сейчас принесу его». В этих сценах, несомненно, было нечто комическое, когда папа, съев завтрак и объявив о своем намерении отправиться в кабинет, смотрел в темное окно и наконец-то замечал, что на часах всего три ночи.
Однако все остальное не было забавным. Однажды ночью, когда я спал в своей комнате, меня разбудил необычный звук. Скрестив ноги, папа сидел перед включенным телевизором и DVD-плеером. Сервер его компьютера, громоздкого напольного сооружения, был перевернут, кресло тоже. Запястье распухло, кожа была рассечена. Температура стояла почти полярная. Он поставил рычажок отопления на пятьдесят два градуса. Руками он делал некие пассы над плеером и кнопками на телеящике.
— Папа, что ты делаешь?
— Хочу, чтобы стало теплее.
Я попытался уложить его в постель и накрыть одеялом.
— О, спасибо. Спасибо. Так намного лучше.
На другой день я повез его в больницу. Запястье было сломано. Однако он ничего не помнил о предыдущей ночи. Ничего. Итак, настало время поговорить.
Папа, я боюсь, что в следующий раз ты сломаешь себе ногу, таз или еще что-нибудь. Если это случится, мне не надо тебе объяснять, как это будет скучно.
Я тщательно подбирал слова. Папа говорил «скучно», когда другие имели в виду «катастрофу», «большое несчастье» или даже «трагедию», соразмеримую с землетрясением. Если shee-it было у него ярко выраженным аккордом, то слово «уныние» — уменьшительным эквивалентом. Однажды, когда мы на паруснике пересекали океан, то оказались без пресной воды в тысяче миль от суши, и он назвал наше положение «немного скучным». Если и вам, чистя зубы, придется полоскать рот апельсиновой фантой, вы с ним согласитесь.
Если он добавлял усилитель «по правде говоря» или «чертов» (он выучил английский, свой третий язык, в возрасте шести лет в лондонской школе), то имелись в виду массовое заражение вирусом Эбола или незамедлительная атака советских ядерных ракет. Так что я думаю, сочетание «настоящая скука» имело значение «месяцы и месяцы в больничной палате с сестрой Ратчед, и никаких полночных коктейлей и пива».
Он посмотрел на меня и согласился: «Да, это будет по-настоящему скучно».
Пару ночей спустя опять раздался треск — очень громкий, — и мне пришлось переносить его на кровать. Ясно было, что близится время дневных и ночных сиделок. (Немного раньше я рассчитал их.) И тогда, едва сиделки появятся, ни у меня, ни у Дэнни не будет возможности помочь ему покончить с его страданиями, конечно, если бы он дал нам знать, что хочет этого. Целый год мы с Дэнни были с ним, видели, как он мучается, и отчаяние переполняло нас. Мы обговаривали всякие сценарии.
Я рассказал Дэну о фильме «Игби идет ко дну», в котором два юных сына неизлечимо больной женщины (великолепно сыгранной Сьюзан Сарандон) помогают ей уйти из жизни. Они дают ей мороженое со снотворным, а потом, когда она засыпает, натягивают ей на голову пластиковый пакет. Во время этой сцены происходит нечто неадекватное, почти комическое, когда у нее открываются глаза, и мальчики подпрыгивают на месте. Обсуждая это, Дэнни и я ощущали себя, словно на передаче Эберта и Роепера из ада. Тогда я мрачно думал: «Неужели я действительно намерен принять сигнал из фильма по сценарию племянника Гора Видала?» В конце концов, слава богу — это выражение я все еще иногда использую, — наши переговоры остались всего лишь переговорами.
Глава 17
Господи, как же мы это любили
Двадцать седьмого февраля в половине десятого утра, в день шестнадцатилетия моего сына, у меня в Вашингтоне зазвонил мобильный телефон.
Это был Джулиан.
— Привет, Кристофер. Извини, что беспокою, но к нам приезжала скорая помощь.
Он нашел папу на полу в его кабинете. Вызвал врачей. Не успев ни о чем подумать, я спросил: «Браслет был на нем?» (Браслет DNR — не реанимировать.)
Не знаю, как распознается шоковое состояние, но, поговорив с Джулианом, я обнаружил, что бесцельно блуждаю по дому, размышляя о том, что надо довести до конца подсчет налогов, за чем меня застала страшная весть. Может быть, если я доведу это дело конца, то ничего и не будет. Мысли у меня путались. Подождав пять минут, я позвонил в Стэмфорд. К телефону подошла Джулия, горничная. Она всхлипывала и причитала: «Ох, Кристобаль. Кристобаль. Venga. Venga». (Кристофер, приезжайте.) Значит, все правда. Теперь я точно знал. Папа ушел.
Подошел Джулиан: «Здесь полицейские. Они хотят поговорить с вами, если это возможно».
Я услышал голос офицера Джеймса. Он сказал: «Сочувствую вам в вашей потере». Я поблагодарил его. Он сообщил, что придется ждать патологоанатома, так как необходимо удостовериться в отсутствии состава преступления. Я подумал, до чего архаично это звучит, словно он играет в пьесе Агаты Кристи.
— Он очень тяжело болел, — произнес я.
— Да, да, понимаю, — отозвался офицер Джеймс. — Могу я спросить, где вы сейчас находитесь?
— В Вашингтоне.