12 ноября
Вчера и сегодня поутру я говорил все про мои любовные похождения. Кажется, про Турцию я буду тогда писать, когда в ней не буду. Она так наскучила и так незанимательна, что не имеешь духу про нее и говорить. Вот на сегодня несколько слов о нашем возвратном пути из-под Шумлы. Октября 21 выступили мы с нашей позиции в поход сюда; ветер, дождь и снег ишли целый день; дорога совершенно испортилась, ломались повозки, падали волы и лошади; наконец самый солдат терял силы от холода, мокроты и усталости. Пришедши в Енибазар, у нас в эскадроне сняли одного гусара уже мертвого с коня, а в ночь умерло еще два в полку. Первого в моих глазах схоронили саблями, как полковника Говарда под Ватерлоо, но другой Байрон не воспоет его79. Ночью выпал снег, который ишел и целой другой день. Бедные гусары в степи не имели даже довольно дров, чтобы варить себе пищу. На другом ночлеге, не доходя Козлуджи, сделался мороз – и мы схоронили опять несколько несчастных. Это была одна из жестоких ночей; она мне живо напомнила отступление Наполеона и Мицкевича “Валленрода”, в котором он оное описывает80. Зато она и была последняя; подходя к Базарджику, погода стала разгуливаться и сделалась прекрасною осеннею. На марше от последнего города, во время привала, неосторожно разводя огонь, зажгли сухой бурьян; в четверть часа вспыхнула степь на пространстве нескольких верст. Тут вздумали тушить его, опасаясь, чтобы не сжечь казенное сено (которого по всему пространству от Балкан до Дуная много накошено, говорят, до 15 миллионов пудов), да, к счастью, по этому направлению его не было. Ветер с час гнал перед нами это огненное море; картина была единственная: часто под ногами у нас свистело и трещало пламя, особенно, где высока и густа была трава; за нами почернела степь, на ясном небе из дыму составились облака – в полном смысле слова мы шли всеразрушающей ордою, с огнем и мечом.
От Базарджика во всё остальное время похода стояла прекрасная по этому времени года погода, дорога была ровна и суха. Только ночью мы терпели от холода, тем более что мы шли всё совершенно безлесною степью.
Вчера отправлен был я в Бабадаг, чтобы сдать в лазарет 3-х человек гусар больных. Я поехал уже довольно поздно оттого, что не были готовы аттестаты для отправляемых; приехав в Бабадаг, я с трудом сдал больных. Дежурного лекаря не было, а фельдшер был так пьян, что, хотев его разбудить, я бросил его под кровать, под которой, вероятно, он остался до утра. Некому было осмотреть моих гусар и принять их, чтобы не мерзли они на дворе. Напрасно я искал кого-нибудь, чтобы пожаловаться на эти беспорядки: кроме пьяных цирюльников и писарей не было никого. Наконец какой-то музыкант от имени канцелярии лазарета дал мне расписку в принятии больных – по какому праву, не знаю. По этим распоряжениям можно судить о порядке и о положении несчастных больных. При мне вынесли на носилках тело только что умершего. – Сколько я в нынешнюю кампанию видел, то утвердительно можно сказать, что распоряжения по медицинской части действующей армии были самые недостаточные. Не упоминая о том, что весьма мало было врачей – все почти хирурги, тогда когда нужно было более медиков, – ни о том, что не было совершенно медикаментов, – были такие случаи, что нововступающие больные оставались без пищи. Неудивительно после этого, что в Енибазаре, где были все больные нашего корпуса (до 6000), десятками зарывали тела в одну могилу. – Если исчислить всю потерю нашу людьми в оба года, то она найдется весьма значительною, несмотря на то что война была вовсе не кровопролитна. Несчастные гибли не от меча неприятеля, а от незаботливости собственного правительства. Можно наверное положить, что из умерших мы потеряли только 1/10 убитыми и ранеными <…> Возвратясь домой, я нашел хозяев моих празднующих заговены. К ним пришла в гости кумушка с кумом, и началось пьянство и песни. Я люблю видеть народ веселящимся. Песни они поют наши русские и казацкие, но весьма дурно. Я бы стал писать их со слов, но они поют без толку и не допевают песен. – О чуме, слава Богу, эти дни ничего нового не слышно; ни один гусар ею еще не занемог – авось, она мимо нас пройдет. – В полку тоже ничего не слышно.
<…> Вечер я просидел у Рудольтовского, где был и Рошет; мы говорили много про Петербург и с Рошетом про Пушкина; он был со Львом и Павлищевым вместе в лицейском пансионе. – Вчера вечером пошел мелкой дождь осенний после тумана, с утра обложившего небо, которое <!> согнал бы весь снег, если бы поутру мороз не остановил оттепели.
Совсем неожиданно принес мне Шедевер и Якоби большой пакет писем от матери и сестры. Кроме того что обе написали мне по длинному и очень милому письму, первая вложила еще в пакет целую тетрадь почтовой бумаги, чтобы я ее всю употребил на ответ ей. – Оба много меня обрадовали и утешили; давно я не получал столько занимательных и нежных, особенно материно полно чувств истинных. Она рассказывает, как ей понравилась Москва и как она приятно провела там время, – чрезвычайно меня радует, что от всегдашних ее хлопот по управлению имением и забот о нас она в Москве в кругу старых своих знакомых нашла отдохновение. Я бы всё сделал, что от меня зависит, чтобы исполнить ее желание жить по зимам в Москве. Пора ей отдохнуть от вечных беспокойств, а сестер вывезти из деревенской глуши. – Сестра тоже разговорилась в своем письме против обыкновения; здесь это первое ее письмо, которое заслуживает название. Жалобы ее на жизнь, которую она ведет, справедливы: положение девушки ее лет точно неприятно; существование ее ей кажется бесполезным – она права. К несчастию, девушки у нас так воспитаны, что если они не выйдут замуж, то не знают они, что из себя делать. Тягостно мыслящему существу прозябать бесполезно, без цели. Она хочет, чтобы в письмах моих я менее рассуждал, а более писал про Турцию, – верно, что ей невозможно себе представить, что про степь, поросшую одним терновником и бурьяном, в которой мы кочевали всю кампанию, можно бы много занимательного написать. Мать всё еще пишет из Малинников, но обещает через несколько дней выехать в Тригорское. Она говорит, что уверенность быть в состоянии скоро мне из Тригорского выслать значительную сумму денег ее утешает: и мне бы это весьма приятно было, ибо я скоро буду в затруднительном положении насчет денег. Удивляюсь, что с этой почтой не получил я письма от Анны Петровны – она уж очень давно не писала; здорова ли она и как живет теперь?
<…> Нельзя не подивиться административным распоряжениям нашей армии. Сперва держали нас донельзя под Шумлою, едва не переморив людей от холоду и лошадей от недостатку корма. Дождавшись самой дурной погоды, потом поставили нас в зимние квартеры, где нет продовольствия, чрезмерная теснота и наконец, вдобавок ко всему, чума, – должно признаться, что подобного нигде не встретишь, кроме в нашей родной России. Немного это чести приносит талантам и заботливости о войсках героя Забалканского.