— Станкевич — самая страдательная фигура в этой истории, — сочувственно вздохнул Алексей.
— Еще бы! — Белинский вскочил и потянул за собой Ефремова. — Пойдем погуляем, Алеша. Душа горит. Выпьем по стаканчику. Вино здесь кислое, зато дешевое.
Они сбежали вниз. Уже вечерело. На главную улицу выходила гулять местная и приезжая публика. Был среди них и генерал Свечин, помещик, сосед Бакуниных в Тверской губернии. Было много военных. Ох, уж эти господа офицеры! Каждый из них катал хлебные шарики не хуже Мишеля!
— Он не понимает, что если Станкевичу суждено встать, то нам надо будет смотреть на него, высоко подняв голову: иначе мы не рассмотрим и не узнает его, — задыхаясь на быстром ходу, не переставал говорить Виссарион. — Станкевич-человек гениальный, он всегда будет показывать нам на дорогу. Перебирая в уме всевозможные несчастья: непризнанную любовь, лишение всего милого в жизни, ссылку, заточение, пытку, я еще в иные минуты вижу дух мой наравне или еще и выше этих несчастий. Но пусть они все обрушатся на мою голову, только избавь меня боже от такого несчастья!
— Потише ты, еще накликаешь. Мороз дерет от твоих слов.
— А каково ему? Как! быть виною несчастия целой жизни совершеннейшего и прекраснейшего божьего создания, посулить ему рай на земле, осуществить его святейшие мечты в жизни и потом сказать: я обманулся в моем чувстве, прощайте! Этого мало: не сметь даже и этого сказать, но играть роль лжеца, обманщика, уверять в… боже мой!
— Мишель пошлый человек…
— … если не понимает необходимости его падения! Еще и намекает, что оставит нас, то есть, меня и Николая, если мы не «встанем». Эх, Мишель, Мишель…
Приятели зашли в питейное заведение. Первый стаканчик красного вина выпили чуть не залпом, потом стали пить не спеша, закусывая мелкой вяленой рыбешкой, которая ловилась в реке и здешних ручьях. Белинский пьянел быстро. Загорелое лицо его покраснело, покрылось капельками пота, в движениях пропала четкость, зато развязался пуще прежнего его язык.
«Он сейчас, наверное, очень похож на своего отца, о котором вспоминает всердцах и с обидой. Все мы — сыновья своих отцов, — подумал Ефремов. — А назад-то его надо будет тащить на себе».
— Я в прошлом месяце написал письмо Станкевичу, в котором обвинял себя в таких грехах, что лучше бы не родиться на свет, как говорит Гамлет. Недавно получил ответ, — говорил Виссарион. — Бедный тяжко страдает. Душа его больна только сознанием гадости прошедшей жизни. «Я не лучше тебя, а хуже, гораздо хуже», — говорит он. Но привычка, так сказать, к жизни идеи видна во всем. «Как верите и как сомневаетесь?»…
— Да, это Николай.
— По-прежнему пишет о том, что так занимает его душу, даже паясничает, и, между выражений души убитой и растерзанной, у него по-прежнему вырываются шутки, от которых нельзя не хохотать. Одна мумия в музее, который он осматривал, напомнила ему меня. «Так было трогательно!» — написал он. Это вырывается у него сквозь слез.
— Он знает, что Мишель все открыл всем, кроме нее?
— Я сообщил ему. Tiat voluntas tua! — вот все, что он сказал.
— «Так хочет бог!»
— Впрочем, заметно, что он доволен этим. Я, с моей стороны, тоже доволен, что к развязке, какова бы она ни была, сделан первый шаг. Ужасная роль!
— Скажи, Висяша, если бы не Мишель с его несносным присутствием… я хочу сказать, если бы не он и не его бедный старик-отец, так неумело выступивший в роли свата, если бы не…
— Да, да, я уверен в этом. Рад, что ты взял мою сторону. Они могли бы соединиться, эти два существа из высшего мира… Бакунин мастер разрывать и разрушать, идея для него дороже человека…
Они помолчали. Упершись локтями в стол и положив лицо на кулаки, Белинский смотрел перед собой отуманенным взглядом.
— Станкевича очень радует известие, что Варенька Дьякова хочет писать к нему.
— Зачем? — удивился Ефремов.
— Бог весть. Она тоже за границей. «Может быть, это только утешение, — думает он, — но спасибо ему, оно, ей-ей, утешило меня. Если бог вывезет меня из нравственного ничтожества, я опять буду не один в свете — я так высоко ценю это семейство. О, тяжело жить без кумира! Если не любовь — сочувствие необходимо в этой жизни».
— Узнаю Николая. Меня тоже тянет в Прямухино.
— Я каждый день вспоминаю и думаю о нем, о них, и это воспоминание — одно сокровище в моей бедной жизни.
Они сидели на открытой веранде, уставленной столиками. Народу прибавилось, все были хмельны, над столиками колыхались клубы дыма, нестройный говор и смех. Горели свечи, накрытые стеклянными колпаками. Вокруг них вились мотыльки.
— Половой! Еще кувшин! — развязно крикнул Белинский.
Через полчаса он был пьян, как сапожник. Ему хотелось исповедоваться, выговариваться, каяться в грехах и пороках.
— Во мне два главных недостатка, друг Леха: самолюбие и чувственность. После гризетки я бросился в разврат и искал в нем забвения, как пьяница ищет его в вине. Потом взял на содержание девку… Эх-ха! И везде, во всем — все та же беспорядочная жизнь, неаккуратность, то же презрение не только к гривенникам, но к ассигнациям и золоту. Не веришь? — он ударил кулаком по столу, от чего стаканы подпрыгнули, рыбешка посыпалась на пол. — А между тем, я всегда мог бы жить безбедно, если не богато, и тем избавился бы от лютых душевных мук и бездны падения!
Он вцепился в свои волосы и стал раскачиваться за столом из стороны в сторону. Потом словно замер.
— Великий боже, до чего я дошел! «Грамматика», моя последняя и твердая надежда, — рухнула! Я должен тебе, Ефремов, шестьсот рублей. Да тотчас по приезде я должен буду заплатить за квартиру и авошную лавку тоже не менее шестисот рублей, окопировать брата и племянника, которые обносились, и, сверх того, иметь деньги для дальнейшего физического существования. Где я их возьму?
Ефремов молча тянул из стакана кислую терпкую влагу. Пусть он выговаривается, его великий друг. То, что написано им здесь, на Кавказе, так превосходно, что диву даешься….
— Вот что я должен делать, — прекрасный лоб Белинского разгладился, ушло напряжение и с его выразительных губ, — и незамедлительно: уничтожить причину зла, а все мое зло в неаккуратности, в беспорядочной жизни, в презренных гривенниках. Аккуратное и самое скрупулезное внимание к гривенникам — не цель, а средство, а соединенное со стремлением к абсолютной жизни, оно есть истинное совершенство человека. Но, Алексей, пусть, пусть он знает, этот подлец Мишель, этот логический скелет, Хлестаков, офицеришка, что лучше быть падшим ангелом, то есть, дьяволом, нежели невинною, безгрешною, но холодною и слизистою лягушкою. Лучше вечно валяться в грязи и болоте, нежели опрятно одеться, причесаться и, подобно североамериканским торгашам, думать, что в этом-то и состоит все совершенство человека!