— Это ты со своими друзьями погубил Любашу, — кричал в отчаянии отец, — безумными философскими бреднями ты развратил души сен-симонизмом, разлучил дочерей с отцом, отторгнул Варвару с мужа, отравил мальчиков вольнодумством! А теперь погубил Любашу. Все зло от тебя. Горе, горе всему семейству! Все труды пошли прахом!
Сын отвечал, не жалея старика-отца. С беспощадной логикой, словно с копьем наперевес, он припомнил ему и сватовство Ренне и Загряцкого, и его слова «пусть погибнет, но выполнит свой долг», врезавшиеся всем в память, и даже отроческое отчаяние Вареньки, оставшиеся тайной для отца. Он гремел обличениями без всякого сострадания.
Вконец измученный, задыхаясь и держась за сердце, отец выгнал Мишеля из дома.
— Уходи, уезжай с глаз долой! Никогда больше не смей показываться здесь! Иначе я посажу тебя в каземат. У меня достанет знакомств, чтобы упрятать тебя в темницу!
С книгами, с конспектами Мишель появился в первопрестольной. Придя к вечеру после лекций в институте и уроков детям Левашовых, Белинский застал в своей комнате облака дыма, беспорядок, разбросанные вещи, мед, варения и соления, и долгожданного Мишеля.
Как он обрадовался! Он чуть не тузил его кулаками.
— Почему молчал? Уж не обиделся ли на письмо с Кавказа? Ах, Мишель, Мишель! Разве можно на это сердиться? Твое проклятое молчание свело меня с ума. Все, кто тебя любит, спрашивали о тебе. Сечь тебя надо, Мишель, да приговаривать: не ребячься!
— Я столько наработал в Гегеле, столько понял, Виссарион, вон стопа тетрадей. Как я продвинулся!
— Что Любаша? Сестры?
— Любинька занемогла.
— Что?! Чем? — вскрикнул Белинский, нутром ощутив нечто ужасное.
— У ней открылась водяная.
— Боже мой!
Виссарион схватился за голову, стоял, покачиваясь, как болванчик.
— Почему именно ее не щадит судьба, почему ее, лучшую из всех нас?
Бакунин протянул ему конверт.
— Вот письмо от сестер.
Белинский схватил письмо, быстро прочел.
— Здесь, в конце приписка от нее самой, от Любаши. О, эта рука рождена для благословения больше, нежели рука всякого архиерея!
Слезы потекли из его глаз. Мишель молчал, опустив голову. Наконец, хмуро проговорил.
— Отец выгнал меня из дома, Виссарион. Отказал в средствах, даже грозился заключением под стражу, — вздохнув, он сгорбился, сидя на табурете.
— Он может, — сочувственно раскинул Белинский. — Не горюй, Мишель. Живи у меня. Уроки для тебя сыскать нетрудно. Ничего, как-нибудь… Я теперь беспрерывно учусь по-немецки и по-английски. А как Егор Федорович? Чему надоумил?
Они проговорили до рассвета. Едва услышав «сила есть право, а право есть сила» Белинский замер и несколько минут не мог вымолвить ни звука. Потом с прерывистым дыханием стал бегать по комнате, благо снимал он на этот раз холодную неуютную залу со щелястыми полами.
— Мишель, Мишель! Ты — воплощенная мощь, беспокойное глубокое движение духа! Да знаешь ли ты, что в словах «Сила есть право, и право есть сила» — мое освобождение! — размахивая руками, словно непутевый сельский пьянчужка, он носился от стола к дальнему окну и обратно. — Только сию минуту я понял идею падения царств, законы завоеваний, увидел, что нет дикой материальной силы, нет владычества штыка, нет случайности… И кончилась моя опёка над человечеством. Значение моего отечества предстало мне в новом виде.
Мишель с улыбкой смотрел на друга. Он ожидал подобного всплеска и наслаждался им. В запасе у него имелись еще и не такие откровения, он приберегал их для другого случая, для вящего торжества и чтобы не валить в одну кучу. Пусть-ка Виссарион поработает мозгами сам. То, что открывается такому другу, немало обогащает и его, Мишеля, в этом и состоит общественное развитие. Перелистывая конспект, он стал бегло зачитывать о законах диалектики.
Белинский стоял с закинутыми за голову руками. За его спиной мерцала, потухая, оплывшая свеча.
— Новый мир! Новая жизнь! Долой ярмо долга, к черту гнилой морализм! Человек может жить — все его, всякий момент жизни велик, истинен и свят! О, Мишель!
В отсутствие Станкевича его кружок стал собираться у Боткина. Катков, Аксаков, Иван Клюшников, даже Кольцов, если оказывался в Москве, приезжали по субботам в Замоскворечье в купеческий особняк. У милейшего Василия Боткина всегда можно было и приятно поговорить, закусить, обсудить насущные дела. Журнал «Московский наблюдатель» и в самом деле был выкуплен новым издателем и отдан в руки Белинского. Работа закипела. Статьи по философии в него готовили Бакунин и Катков, стихотворения предлагали Кольцов, Клюшников, Красов, искусство освещал Боткин.
Душою кружка были теперь Белинский и Бакунин. Ослепительная истина зажглась для них, как звезда в ночи. Формула Гегеля свела с ума обоих.
Что действительно, то разумно,
Что разумно, то действительно.
С жаром провозгласили они примирение со всем, против чего так недавно восставала душа Verioso. Жестокость власти, крепостное право, страдания человека… все погрузилось в примиряющий гегелевский елей. Как же надо было натянуть себя, чтобы в одно мгновение принять новую веру!
Читатели «Московского наблюдателя» не разделяли их восторгов.
А между тем, сам Георг Фридрих, будучи подданным прусского короля, можно сказать, преподнес это заключение прусским властям в обмен на возможность не опускаться с философских высот к земным житейским неудобиям. И лишь в ироническом разговоре с Гейне великий немец намекнул однажды, что сколь действительна и разумна прусская монархия, столь же разумна и действительна оппозиция, если уж она существует…
Но где было русским юношам проникнуть в житейскую мудрость своего кумира! Они пороли горячку во имя Гегеля, не смущаясь ни натяжками, ни противоречиями. В марте 1838 года в журнале «Московский наблюдатель» появилась статья Михаила Бакунина. «Гимназические речи Гегеля. Предисловие переводчика».
«Философия! Сколько различных ощущений и мыслей возбуждает одно это слово; кто не воображает себя нынче философом, кто не говорит теперь с утверждением о том, что такое истина и в чем заключается истина?» — были ее первые фразы.
Статья имела успех. Слава Бакунина, как толкователя гегелевой диалектики, распространилась по обеим столицам, его конспекты переписывались, а сам он вошел в моду и охотно посещал салоны и вечера в дворянских домах. Университетская молодежь жадно схватилась за немецкую мудрость, чтобы пережить ее в русском духе и выработать собственный взгляд на мир. Взялись за работу переводчики, имя Гегеля стало распространяться по стране. У Белинского же новые воззрения прорастали в его статьях, которыми зачитывалась вся думающая Россия.